X
Из Теплица я поехал вместе со Строгановыми в Дрезден, уже мне знакомый, из Дрездена — в Веймар, где, как уже сказано, умер маленький граф; из Веймара я доехал со Строгановыми до Франкфурта; здесь на мое место в карете села новоприбывшая гувернантка, и я отправился один, что для меня было чрезвычайно удобно и выгодно: я останавливался где хотел, тогда как, ездя вместе со Строгановыми, я не видал бы ничего, ибо они ездили из Богемии в Париж и из Парижа в Богемию, зажмуря глаза, хлопоча только о том, как бы поскорее доехать, и смеялись над теми русскими, которые, подобно англичанам и немцам, останавливаются везде и раcсматривают все любопытное; эта насмешка показывает лучше всего природу петербургских сановников, потерявших интерес ко всему, кроме мелких интриг честолюбия. Из Майнца я отправился по Рейну на пароходе в Кельн. Рейнские берега в первый раз меня сильно поразили, во второй — уже не так, а в третий — я просидел целый день в каюте, разбираясь в своих бумагах. Но Бельгия и в первый, и в другой раз произвела на меня одинаково благоприятное впечатление, по своему опрятному, чисто-европейскому труду, видимому везде, и необыкновенной деятельности движения, особенно на железных дорогах, где не довольствуются тем, что предлагают вам напитки и закуски, но также предлагают дешевыe брюссельскиe издания французских сочинений; а города — с их геройской средневековой историей, с их цветущим настоящим, с их свободой и благочестием, с их церквами, наполненными произведениями искусства и богомольцами, не женщинами, как во Франции, но мужчинами, и молодыми! Бельгия служила для меня утешительным доказательством, что свобода совместима с религиозностью и крепче от этого соединения, что народ, дельный по преимуществу, религиозен. Из Брюсселя я отправился в Париж, куда попал сверх чаяния, ибо Сергей Строганов, отпуская меня из Москвы, прямо сказал мне, что брат его будет жить в Италии; но, приехавши в Теплиц, я узнал, что их сиятельства не могут нигде жить, кроме Парижа. Это известие заставило меня провести несколько очень неприятных дней, ибо быть за границей и не быть в Италии было очень для меня тяжело. Но делать было нечего, надобно было покориться судьбе, и я отправился в Париж, утешая себя мыслью, что через год, накопивши денег, успею съездить как-нибудь на свой счет в Италию.
Итак, я жил тогда в Париже. Париж внешней своей стороной много поразить меня не мог: я уже видел много больших европейских городов, привык к громадным домам, громадным общественным зданиям; но и после германских и бельгийских городов поразило меня развитие промышленности, эта роскошь в ней; поразили меня мраморные столы в мясных лавках, искусство показывать товары; поразила страшная деятельность, написанная на всех лицах, на этих живых кельтических лицах, которые были для меня очень привлекательны после немцев. Чистый славянин, получивший воспитание русское, свободное, без гувернера-иностранца, я свободно мог предаваться влечению славянской натуры, вследствие чего не люблю немцев и сочувствую романским кельтическим народам. Я плохо говорю на всех иностранных языках, которых знаю четыре: французский, немецкий, английский и итальянский, кроме польскoго и латинского; я разумею под знанием свободное чтение авторов; свободно читать греческих авторов я не выучился в университете, и после, не имея упражнения, скоро позабыл и то, что знал. По-чешски я не очень свободно читаю; но французский, английский и итальянский языки для меня родные по своему складу, но совершенно чужд немецкий, особенно новый; читать французскую, английскую и итальянскую книгу для меня так же легко и приятно, как читать русскую; читать немецкую книгу — труд тяжелый. За границей я подметил резкое различие между русским и немецким относительно пищи: русский, т. е. славянин — преимущественно хлебоедец, немец — мясоедец; маленькие булочки, которые подаются к столу в Германии, приводили меня в отчаяние, ибо совестно было беспрестанно спрашивать хлеба. Французы и бельгийцы гораздо хлебоеднее немцев, и здесь, следовательно, приближаются к славянам; это приближение особенно заметно в одинаково сильном употреблении медовых коврижек на востоке и на западе Европы, но не в середине. Сильно понравились мне жантильные француженки после неуклюжих, большеногих немок; понравилась простота в одежде: обыкновенно черное или темное платье, черная мантилья, черная шляпка с маленьким черным пером, тогда как на немках пестрота, потом голошейность, голорукость, тогда как во Франции голошеями ходят по улицам только женщины известнoго поведения.
Вообще, я был доволен парижской жизнью. Занятий у Строгановых у меня было немного, не более трех часов до полудня; после все время я мог употреблять для себя. Позавтракавши в 12 часов, я отправлялся в Королевскую Библиотеку. Главная цель моих занятий уже была определена — русская история; но для занятий ею у меня было мало средств, кроме Полного Собрания русских летописей — ничего, и потому я решился заниматься историей всеобщей, преимущественно славянской. Чтоб определиться и в этих занятиях, я решился писать сочинение, темой которого было отношение дружины к родовой общине: из антагонизма замкнутого рта и толпы людей, выделившейся из него, большей частью насильственно, я объяснил главнейшие явления в истории человечества. В Азии на семитические племена я смотрел, как на представителей родового начала, на персов — как на представителей дружиннoго, в Европе — на пелазгов, под которых включал и славян, смотрел, как на представителей родового начала, на эллинов — дружинного; в римской истории в борьбе патрициев и плебеев я видел борьбу родового и дружинного начала. Для проведения моей мысли мне необходимо было изучить мифологию, чем я преимущественно и занимался в Королевской Библиотеке. В 3 часа я возвращался из нее и садился писать; писал два часа до обеда, т. е. до шести часов; после обеда читал новые книги и журналы. В воскресенье, вставши и напившись молока, отправлялся я в русскую церковь, находившуюся в конце Елисейских Полей. После обедни, заходил к священнику Вершинскому, человеку ученому, но самодуроватому; он снабжал меня также некоторыми книгами. К священнику после обедни сходились пить чай все русские среднего сословия. Из них я больше всего сблизился с Сажиным, гувернером у князя Гагарина; с этим Сажиным я вместе учился в коммерческом училище: это был человек далеко не ученый, но умный, верно смотрящий на все, добрый и веселый. Иногда мы с Сажиным оставались обедать у священника; но обыкновенно после чаю мы отправлялись с ним таскаться по Парижу, по церквам, в Лувр, в загородныe места; потом обедали вместе в Пале-Рояле, за два франка, и вечером отправлялись в театр; хаживали мы в итальянскую оперу не очень впрочем часто, по причине дороговизны, а стоять спозаранку в хвосте, чтоб иметь дешевыe места, мы не хотели; только два раза были в Французском театре — посмотреть Рашель; я признал в ней великий талант, тут же назвал ее лицедейкой по преимуществу, но не пристрастился к ее представлениям; причина заключалась в моей слабонервности; воскресенье должно было быть для меня LAitallicrecreatio animi et corporis, я хотел избежать в этот день всего тяжелого, а трагедия была тяжела для моих нервов. Вот почему я преимущественно отправлялся в французкиe оперы — Большую и Комическую, или в Пале-Рояль — смотреть m-lle Дежазе, старушку, несравненно игравшую молоденьких девушек и особенно молоденьких мужчин, — Равеля возбуждавшeго хохот одним появлением своим на сцену, — или в «Водевиль», смотреть Арналя, в «Варьетe» — смотреть Буффе.
Приближалась зима; начали открываться курсы, которых я дожидался с нетерпением, но они не удовлетворяли меня. Разумеется, я прежде всего бросился на исторические курсы к Ленорману в Сорбонну, к Мишле в Коллеж-де-Франс. Ленорман, красивый, плотный мужчина, с усами, смотрел тамбур-мажором, а не профессором; вместо истории, предметом его чтений во все продолжение курса была защита христианства против Штраусса. Защита была довольно жиденькая; несмотря на то, Ленорман производил сильное впечатление; он импровизировал, увлекался своим предметом и увлекал других; я был бы еще доволен его лекциями, если б он не читал исключительно с католической точки зрения. Повторяю, что в научном отношении лекции его были очень слабы; но можно утвердительно сказать, что из многочисленной толпы его слушателей едва ли человека три читали Штраусса; всего удачнее у него выходила защита христианства, как коренящeгося на неизменных нравственных убеждениях человечества. Я помню, как однажды он обратился к молодым своим слушателям с такими словами: «Господа! Если когда-нибудь кто из нас хотел обольстить девушку для удовлетворения своей чувственности, то неужели тайный голос не говорил ему, что он делает подлость?» По свойству таланта, по способности к одушевлению, к Ленорману приближался Эдгар Кине. Сначала в Коллеж-де-Франс; но к концу академического года в палатах и в журналистике разыгрался вопрос об иезуитах, и вот Кине, вместе с Мишле, начал читать в аудиторию, где должен был читать Кине, занял место, смотрю — аудитория наполняется больше обыкновенного, становится страшная теснота, а толпа все прибывает; вновь прибывшие, не имея места, начинают кричать, чтобы переменена была аудитория; те, которые уже заняли места, не хотят этого, ибо им невыгодно идти теперь позади и занимать худшие места в новой аудитории. Кине не является, дожидаясь, чем кончится дело; наконец, прежде пришедшие осилили и криками заставили профессора явиться. Кине был тут на своем месте, читал с большим одушевлением, рукоплесканиям не было конца; мне было очень приятно слушать, ибо сильно не жалую иезуитов, хотя, с другой стороны, не жалую и того начала, которое дает силу иезуитам среди людой слабых, не умеющих держаться на середине. Следующие лекции Кине против иезуитов читались уже в другой, большой аудитории. Я упомянул выше о Мишле. Я пришел к нему на первую лекцию, думая выслушать с пользой целый курс истории Франции; он читал в самой обширной аудитории, которая однако была наполнена. Вошел на кафедру седой старичок и начал говорить — о чем, Бог его знает! — страшный винегрет и вовсе не занимательный, утомительный, переданный без одушевления; я бросил ходить на эти лекции. Но, когда дело дошло до иезуитов, Мишле оживился, талант его высказался вполне. Я позабыл сказать, что на последней лекции Кине против иезуитов он упомянул, что и знаменитый товарищ его Мицкевич разделяет на своих лекциях его мнения. Начался крик: «Vive la Pologne!» Сзади меня встает господин огромнoго роста, трясет шапкой и кричит; «Vive la Pologne!» Это был знаменитый Бакунин, которoго прежде встретил я мельком в Дрездене, говорил с ним минут десять и отошел с тем, чтоб после никогда не сходиться: неприятное впечатление произвел он на меня своими отзывами о России.