Этим законам рукоплескала не только буржуазия. Их приветствовала вся новая Франция.
Но одновременно с этим Собрание продолжило серию мер, начатых еще осенью прошлого года и ставивших целью задушить движение «черни». Вслед за «военным законом» и положением об избирательном цензе, делившем граждан на «активных» и «пассивных», законодатели усилили и углубили раскол бывшего третьего сословия. «Пассивным», то есть малоимущим, были закрыты дороги к любой общественной должности. Их не допускали ни к избирательным урнам, ни в национальную гвардию, а новая административная реформа исключила их даже из секционных собраний.
Крестьяне напрасно торжествовали, провожая уходивший феодальный режим. Когда рассеялся туман пышных фраз, сопровождавших аграрное законодательство, оказалось, что труженики полей не получили почти ничего: они по-прежнему были лишь «держателями» помещичьих земель и по-прежнему должны были выполнять большую часть «реальных» повинностей.
Что же касается поднявшихся было городских пролетариев, то в начале лета 1791 года им был нанесен страшный удар: по предложению бретонского депутата Ле-Шапелье Ассамблея единодушно приняла декрет, запрещавший рабочие союзы и стачки…
В целях дальнейшего усиления нажима на массы депутаты собственников стремились усилить власть короля. Закрывая глаза на контрреволюционную политику двора, законодатели наделили монарха правом вето – правом приостанавливать на долгое время любой законопроект Ассамблеи. Людовик XVI сам назначал и смещал министров. А для удовлетворения его личных нужд вотировали цивильный лист – ежегодную сумму в двадцать пять миллионов ливров!.,
Лишь небольшая группа депутатов во главе с Максимилианом Робеспьером осмеливалась противиться политике крупной буржуазии. Однако смельчаков никто не слушал. Законодатели верили, что одержали победу: революция закончена, король у них в руках, а сами они у кормила правления.
Но так ли все было в действительности, как им казалось?..
В действительности революция не прекратилась ни на миг. Поток, сорвавшийся с вековой кручи, оставался неудержимым. И если плотина разбила его на мелкие ручейки, то каждый из них все равно продолжал свой бег в раз принятом направлении.
Крестьянские бунты с новой силой прокатились по стране. Керси, Перигор, Руэрг, департаменты Сены и Марны, Луары и Соны… Отовсюду поступали грозные вести.
Не дремали и города. Не только в столице и крупных центрах, но и в самых глухих, захудалых местечках оживилась деятельность передовых журналистов, возникали народные клубы и общества. После короткого перерыва вновь ударил набат Друга народа. С Маратом соревновался пылкий Демулен, провозгласивший себя «прокурором фонаря» и «первым республиканцем». Весной и летом 1790 года демократическое движение приняло четко организованные формы.
Больше всего филиалов и отделений в провинции насчитывал Якобинский клуб[4]. В первую годовщину революции их было около сотни, а еще через год – четыреста шесть. К якобинцам принадлежали все ведущие депутаты Ассамблеи, от Мирабо и Барнава до Робеспьера. А внутри клуба уже начиналась борьба между умеренными и демократами.
Клуб кордельеров был более плебейским по своему составу и более решительным по своим требованиям. Невысокие членские взносы давали доступ в члены клуба простым людям. Как и во времена дистриктов, клуб оставался гнездом непокоримых; его ораторы, журналисты и политики гремели на весь Париж.
Еще более решительную позицию занял Социальный кружок, руководители которого основали в Пале-Рояле многотысячную «Всемирную федерацию друзей истины». Здесь обсуждались принципы идеального общества и государства, причем ставилось под сомнение даже «вечное» право частной собственности.
Все это было более чем симптоматично. Столпы крупных собственников допустили просчет. Революция взорвала старый мир не для того, чтобы оставить все на полдороге. И то дремотное состояние, в которое снова стремились ввергнуть пробудившийся народ, ни в коей мере не устраивало победителей Бастилии.
Но если крупная буржуазия впадала в ошибку, думая, что ей удалось «успокоить» революцию, то не менее тщетной была ее надежда и на «приручение» короля.
Правда, внешне король и двор как будто смирились с новым положением дела. Монарх приходил на заседания Ассамблеи и произносил прочувствованные речи. Казалось, старый порядок снимает шляпу перед новыми господами. Но никогда лицемерие не было столь полным, а ненависть столь непримиримой.
Ибо между абсолютным монархом и его утеснителями с самого начала разверзлась пропасть, причем каждый шаг революции, каким бы умеренным он ни был, увеличивал эту пропасть с роковой неизбежностью. Король без дворянства и духовенства, самодержец, лишенный самодержавия, вынужденный действовать в интересах тех, кого он всегда так глубоко презирал, не мог и не желал смириться. Его заветной целью оставался возврат к принципу «государство – это я». И что значили какие-то двадцать пять миллионов ливров цивильного листа для того, кто еще так недавно властвовал над двадцатью пятью миллионами человеческих жизней?..
Впрочем, двор давно уже понял, что открытым противодействием многого не возьмешь. Все попытки вооруженного переворота с треском провалились. И «благородные» резко изменили тактику. Сделав хорошую мину при плохой игре, они постарались использовать щедрость крупной буржуазии, прежде всего цивильный лист, чтобы начать планомерный подкоп под революцию.
Старый мир готовился к длительному и жестокому сопротивлению.
Будни революции оказались насыщенными. Они были насыщены борьбой, борьбой непримиримой, хотя зачастую и скрытой, словно притаившейся под сенью новых законов.
Но дальновидные люди понимали: час, когда тайное станет явным, не за горами.
Из своих окон Габриэль могла оглядеть всю улицу Кордельеров. Она любила рано утром или в сумерки сидеть у окна и смотреть вниз. Высокие дома на противоположной стороне загораживали небо. По улице сновало много народу. Но Габриэль всегда видела лишь одного. Утром она провожала его и долго следила за тем, как серый квадрат знакомой спины все уменьшался, пока не исчезал в толпе; вечером старалась издали узнать милое рябое лицо. Он хорошо знал это.
18 апреля Габриэль родила крепкого мальчишку, которого с обоюдного согласия окрестили Антуаном.
Появление младенца было встречено с энтузиазмом во всем квартале. Визитам и восторгам не было конца, а по улицам ходила толпа и распевала тут же сочиненные куплеты:
Трепещите, министры, трепещите, тираны, ибо родился новый Дантон!
Он пойдет по стопам своего отца - Ведь на лбу у него печать общественного спасения!
Первые слова, которые он произнесет, будут: «Жить свободным или умереть!»
Его мать поспешила украсить малютку национальной кокардой;
Не сомневайтесь: наш дофин[5] будет воспитан лучше, чем сын короля!
Так и прозвали маленького Антуана: «Дофин кордельеров».
Да, здесь, на территории прежнего дистрикта, Жорж Дантон в сердцах людей продолжал оставаться «дорогим и бессменным председателем». Здесь, как и раньше, его любили и уважали; здесь он всегда был в кругу друзей.
– Этот превосходнейший господин Дантон! – улыбаясь, говорили прохожие, указывая на него тем, кто приехал из других мест и еще не знал его.
«Этот превосходнейший господин Дантон!» – так он и числился у кордельеров.
Дантоны жили тихо и мирно. Пожалуй, не было другой столь мирной семьи на улице Кордельеров. Здесь рано вставали, и весь день был наполнен делами. По вечерам, после работы, Жорж занимал большое кресло у камина в своей уютной библиотеке. Перелистывая страницы книги, он слушал, как потрескивали дрова, и наслаждался покоем. Габриэль находилась тут же: что-либо чинила или вязала. Она в совершенстве владела искусством молчания, никогда не задавала ненужных вопросов, никогда первой не нарушала прелести тишины.
По субботам и воскресеньям приходили гости. Дантоны очень любили общество. Их приемы славились радушием, причем здесь всегда бывал накормлен, напоен и обласкан даже малознакомый посетитель. Нечего и говорить о том, как принимали друзей!
Их собиралось обычно не так уж много. Все были молодые, веселые, все воодушевленные революцией и надеждами юности.
Кроме нескольких родственников, постоянными посетителями квартиры Дантонов были Камилл Демулен, Фрерон, Фабр д'Эглантин, журналист Робер со своей энергичной супругой, Паре. Иногда захаживал депутат Ассамблеи Максимилиан Робеспьер. Впрочем, Робеспьер, замкнутый и скрытный, тяжело сходившийся с людьми, как-то не привился к веселой компании.