Ознакомительная версия.
Представление о численности белых армий в период максимальной напряженности на фронтах Гражданской войны дает следующая таблица:
Численность белогвардейских армий в период их максимальной численности, в середине 1919 г.,{312} Врангель – сентябрь 1920 г. {313}
Практически все военное и материальное обеспечение белых армий осуществлялось за счет интервентов. Помощь, оказанная белым армиям бывшими союзниками России, «была черезвычайно существенной, ибо без нее белые армии, несмотря на весь их героизм, стояли бы перед неминуемой гибелью…», – констатировал «белый» ген. Н. Головин {314}.
Попытки обращения к отечественной буржуазии не принесли ожидаемого результата. Еще после подавления корниловского мятежа от имени союза офицеров ген. М. Алексеев требовал у И. Вышнеградского, Путилова и других крупнейших капиталистов немедленно собрать 300 000 рублей в пользу «голодных семей тех, с которыми они были связаны общностью идеи и подготовки». Письмо заканчивалось прямой угрозой: «ген. Корнилов вынужден будет широко развить перед судом всю подготовку, все переговоры с лицами и кругами, их участие»… «Только в конце октября Корнилову привезли из Москвы около 40 тысяч рублей»{315}.
С началом Гражданской войны ситуация практически не изменилась: «Главный вопрос, от которого зависело само существование армии, – денежный – оставался по-прежнему неразрешенным, – отмечал Деникин, – Денежная Москва ограничилась “горячим сочувствием” и обещаниями отдать “все” на спасение Родины. “Все” выразилось в сумме около 800 тысяч рублей, присланных в два приема; и дальше этого Москва не пошла»{316}. Подобное отношение Добровольческая армия встречала повсюду, деникинские добровольцы «дрались на подступах к Ростову, зная, что сотни тысяч казаков и ростовской буржуазии за их спиною живут легко и привольно. Они были оборваны, мерзли и голодали, видя, как беснуется и веселится богатейший Ростов, финансовая знать которого с большим трудом «пожертвовала» на армию два миллиона рублей, растворившихся быстро в бездонной ее нужде. Они встречали в обществе равнодушие, в народе вражду…»{317}
В Киеве, свидетельствовал М. Нестерович-Берг, «обыватель веселился – пир во время чумы. Пусть где-то сражаются, нас это не интересует нимало, нам весело, – пусть потоками льется офицерская кровь, зато здесь во всех ресторанах и шантанах шампанское: пей, пока пьется…»{318} Не лучше обстояла ситуация и в колчаковской Сибири: во время пребывания в Омске американский ген. У. Гревс был поражен пренебрежительным, если не сказать больше, отношением населения и власти к больным и раненым воинам, которое он повсюду наблюдал: «было прискорбно видеть этих несчастных, предоставленных самим себе», в то время как веселящаяся толпа («мы насчитали до тысячи танцующих») в омском парке «находилась в расстоянии не больше двадцати минут ходьбы от места, где умирали солдаты, умирали во многих случаях несомненно из-за отсутствия ухода за ними»{319}.
«В Сибири, как и в других частях России, – констатировал Р. Раупах, – русская общественность представлялась разношерстной толпой из общественных деятелей, интеллигенции, больших и мелких служащих, торговцев-спекулянтов, разного рода авантюристов, буржуазных дельцов и обывателей. На словах эта общественность проявляла готовность к подвигу и жертве, но если такие побуждения и были, то они тонули в массе самых низменных похотей. Люди, кричавшие о спасении Родины, не в состоянии были отказаться от привычки к ссорам, дрязгам, интригам и взаимного поедания, и та самая Сибирь, из которой ожидалась смерть большевизму, стала для него совершенно безопасной, ибо все, что должно было создать общественную и военную силу и дать мощь белому движению, все это здесь беспощадно развращалось, гноилось и бесследно пропадало. Тут изменить нельзя было ничего, ибо против всякой идеи порядка и закона тотчас же поднимались чудовищно разросшиеся подлость, трусость, честолюбие и корыстолюбие. Все жадно тянулись к старой привольной и хорошей жизни, к кормежке, к благам, преимуществам и наслаждениям. «Все чавкают оголодавшими челюстями, испускают похотливую слюну и неспособны видеть будущего – темного, грозного, безвестного». Рестораны торговали ежедневно на многие тысячи рублей. Бутылки вина, стоимостью в сотни рублей, выпивались без счета, а на дело спасения Родины не давали и одного рубля»{320}.
Деникин приходил к полному разочарованию в том классе, за который он посылал свои войска на смерть: «Все требовали от власти защиты своих прав и интересов, но очень немногие склонны были оказать ей реальную помощь. Особенно странной была эта черта в отношениях большинства буржуазии к той власти, которая восстанавливала буржуазный строй и собственность. Материальная помощь армии и правительству со стороны имущих классов выражалась цифрами ничтожными – в полном смысле слова. И в то же время претензии этих классов были весьма велики…»{321}
«Армия никого не интересовала, – подтверждал Раупах. – Нуждались бы солдаты в обуви и теплых вещах, ходили бы сестры милосердия в рваном белье, мерзли бы в солдатских шинелях, если бы русская общественность окружала свою армию любовью и заботой? Конечно, нет. Но добиться от занятой наживой и разгулом буржуазии средств, чтобы согреть и обуть умиравших за нее людей, не было никакой возможности. Не давая ни гроша, она только поносила армию за то, что та слишком медленно двигается вперед»{322}. И даже английский ген. А. Нокс в ноябре 1919 г. упрекнул «русское общество в его пассивном, холодном отношении к армии»{323}.
К лету 1918 г. большинство белой армии состояло из казаков. Казаки мало заботились об остальной России, для них гражданская война была войной с неказацкими крестьянами…
П. Кенез{324}.
К началу ХХ в. казаки представляли собой особое полувоенное сословие. Они должны были служить в армии 20 лет и использовались уже не только как армейская сила, но и в качестве своеобразной военизированной полиции. Пример их применения, в последнем качестве, приводил французский посол М. Палеолог: «На небе появляется призрак революции… Но казаки тут как тут. Порядок восстановлен. Еще раз охранное отделение спасло самодержавие и общество… чтобы в конце концов их бесповоротно погубить»{325}.
«Казаки считаются оплотом существующего строя, – подтверждал лидер октябристов А. Гучков, – когда надо какую-нибудь толпу или демонстрацию разогнать… (но) У них и требования были более высокие, чем у основного населения»{326}. Эти требования материализовались, прежде всего, в предоставлении казакам, за верность, земельных и налоговых привилегий, носивших сословный, полуфеодальный характер, вступавших в непримиримое противоречие с наступавшей капиталистической эпохой. Еще до революции В. Ленин указывал в этой связи, что это привилегированное экономическое положение является основной причиной реакционности настроений значительной части казаков, и приходил к выводу, что именно «в казачьи областях можно усмотреть социально-экономическую основу для русской Вандеи»{327}.
Казаки «объединяли одиннадцать сообществ (войск), среди которых Кубанское и Донское были наиболее значительными. Уровень жизни казаков был намного выше, чем крестьянский… Ни в одной провинции Российской империи казацкое население не составляло большинства. Только 49 % от 4 млн жителей Дона и 44 % от 3 млн жителей Кубани были казаками. Кубань и Дон были богатейшими аграрными районами России, что привлекало множество крестьянских поселенцев. Но даже если эти крестьяне жили в области Кубани и Дона поколениями, они все равно не могли войти в казацкое сословие и даже не могли рассчитывать на постоянное местожительство в этих районах. Они должны были хранить паспорта тех мест, где проживали их предки. Так как эти крестьяне всегда являлись соперниками казаков, их называли иногородние… Согласно переписи 1914 г. иногородние составляли 53 % жителей Кубани. (Неказацкий остаток составлял основное население этих областей, калмыки в районах Дона, кавказские племена в районе Кубани.)»{328}.
«Казаки были гораздо богаче, чем иногородние, – отмечает П. Кенез. – На Дону иногородние владели лишь 10 % плодородной земли, на Кубани – 27 %». 20 % крестьянских хозяйств были безземельными. Самые крупные участки иногородних «составляли на Дону 1,3 десятины, на Кубани – 1,5 десятины. Большинству крестьян приходилось арендовать землю у казаков…»{329} У казаков Дона в среднем на мужскую душу приходилось ~ 12,8 десятин{330}. Однако при этом земля была распределена крайне неравномерно: по современным подсчетам, в 1917 г. среди казачьих хозяйств насчитывалось 23,8 % зажиточных, 51,6 % – середняцких и 24,6 % бедняцких{331}. При этом донской казачий середняк был богаче тверского или новгородского кулака{332}.
Ознакомительная версия.