Но вплоть до 1825 года идет все же период овладения современностью; лишь в последующие полтора десятилетия русская литература как бы одним рывком обретает непосредственно мировой характер в творчестве Пушкина, Гоголя, Тютчева, Лермонтова. Вполне закономерно, например, что почти все прямые предшественники Пушкина - Жуковский, Гнедич, Катенин, даже Батюшков - занимаются в основном переводами и переложениями западной литературы (как, кстати, и сам Пушкин в юности). ' Поэтому глубоко значителен тот факт, что крупнейший тогдашний русский мыслитель, Чаадаев, с горечью писал в 1828 году: "Мы ничего не дали миру, ничему не научили его; мы не внесли ни одной идеи в массу идей человеческих".
Откуда эта резкость, эта беспощадность приговора? Если действительно разобраться в конкретном существе дела, нельзя не прийти к выводу, что отрицание продиктовано здесь как раз уверенностью в необходимости и возможности становления великой русской культуры и осознанием начала этого становления. Здесь нет никакого парадокса. Ни один серьезный мыслитель не будет упрекать свой народ за то, что он ничему не научил человечество, если не видит реальных возможностей для этого. А Чаадаев не только видел эти возможности в современной ему русской культуре, но был убежден в их близком осуществлении.
"У меня есть глубокое убеждение,- писал он,- что мы призваны решить большую часть проблем социального порядка, завершить большую часть идей, возникших в старых обществах, ответить на важнейшие вопросы, какие занимают человечество... Мы... предназначены быть настоящим совестным судом по многим тяжбам, которые ведутся перед великими трибуналами человеческого духа и человеческого общества". Резкость первого чаадаевского "Письма" объясняется именно тем, что это "призвание", в котором он "глубоко убежден", пока еще не было осуществлено русской культурой. Но Чаадаев писал об этом с острым и неопровержимым чувством того, что новая русская культура - на пороге зрелости, что, в частности, его собственная бесстрашная мысль есть свидетельство и выражение этой непосредственно наступающей зрелости.
В самом деле: проходит всего каких-нибудь два-три года после создания "Писем", и вот в 1831 году (то есть за пять лет до опубликования первого "Письма") Чаадаев пишет Пушкину: "Я только что увидал два ваших стихотворения. Мой друг, никогда еще вы не доставляли мне такого удовольствия. Вот, наконец, вы - национальный поэт; вы угадали, наконец, свое призвание. Не могу выразить вам того удовлетворения, которое вы заставили меня испытать... Стихотворение к врагам России в особенности изумительно; это я говорю вам51. В нем больше мыслей, чем их было высказано и осуществлено за последние сто лет в этой стране... Мы пойдем вперед; когда угадал... малую часть той силы, которая нами движет, другой раз угадаешь ее... наверное всю. Мне хочется сказать: вот, наконец, явился наш Дант..."
Проходит еще четыре года, и Чаадаев пишет (кстати, все еще до опубликования "Письма" в "Телескопе"52): "...я держусь того взгляда, что Россия призвана к необъятному умственному делу... Поставленная вне того стремительного движения, которое уносит там умы, имея возможность спокойно и с полным беспристрастием взирать на то, что волнует там души и возбуждает страсти, она, на мой взгляд, получила в удел задачу дать в свое время разгадку человеческой загадки..." Русская мысль, по словам Чаадаева, свободна "от всяких предрассудков, от всяких эгоизмов, замедляющих еще в старом обществе конечное развитие разума", и способна к "могучему порыву, который должен ... перенести нас одним скачком туда, куда другие народы могли прийти лишь путем неслыханных усилий и пройдя через страшные бедствия", к "широкой мысли, которая у других могла быть лишь результатом духовной работы, поглотившей целые века и поколения".
Нельзя не видеть, что мысль Чаадаева совершенно верно характеризует тот невиданный рывок вперед, который совершила русская культура в немногие годы после Декабря.
"Нам незачем бежать за другими: нам следует откровенно оценить себя, понять, что мы такое, выйти из лжи и утвердиться в истине. Тогда мы пойдем вперед, и пойдем скорее других, потому что пришли позднее их, потому что мы имеем весь их опыт и весь труд веков, предшествовавших нам",- пишет Чаадаев в том же 1835 году. Это удивительно проницательное определение того, что совершалось тогда в русской культуре, что осуществляли Пушкин, Гоголь, Тютчев.
Правда, Чаадаев пока не считает, что становление великой русской культуры уже произошло; он только верит, что мы скоро "сравняемся, не только по наружности, но и на самом деле, с народами... а может статься, и быстро перегоним их, потому что... мы не удручены, подобно им, тяжелым прошлым, не омрачены закоснелыми предрассудками, и пользуемся плодами всех их изобретений, напряжений и трудов".
Но вместе с тем Чаадаев уже в 1836 году писал о мировом значении творчества Пушкина: "Особенно очаровали меня в нем его полная простота, утонченность вкуса, столь редкие в настоящее время, столь трудно достижимые в наш век, век фатовства и пылких увлечений, рядящийся в пестрые тряпки..." (Любопытно, что его характеристика совпадает с широкоизвестными позднейшими суждениями о Пушкине Проспера Мериме, который считал Пушкина величайшим поэтом века53.)
Позднее Чаадаев скажет и о том, что Гоголь создал "страницы красоты изумительной, полные правды беспредельной, страницы такие, что, читая их, радуешься и гордишься, что говоришь на том языке, на котором такие вещи говорятся". Итак, в самом начале становления новой русской культуры Чаадаев, крупнейший мыслитель этого времени, выступил с резкой национальной самокритикой. Он справедливо утверждал, что у великой русской культуры мирового значения еще нет. Но он ни в коей мере не считал, что единственный выход - заимствование культуры с Запада. Более того, он видел в отсутствии уже сложившихся, более или менее закостеневших культурных традиций огромное преимущество России перед Европой. "Большая часть мира,- писал он,подавлена своими традициями и воспоминаниями: не будем завидовать тесному кругу, в котором он бьется. Несомненно, что большая часть народов носит в своем сердце глубокое чувство завершенной жизни... Оставим их бороться с их неумолимым прошлым".
Исходя из этого, Чаадаев утверждал даже еще в 1835 году, что задача России - дать "разрешение всем вопросам, возбуждающим споры в Европе", что "Провидение... поручило нам интересы человечества".
Это, конечно, было увлечением и преувеличением. Но такой вселенский пафос был в эпоху создания великой русской культуры по-своему естественным и необходимым. Чаадаев воодушевлял русскую культуру (а "Письма" его, и тем более мысли, были известны, повторяю, всем крупнейшим ее деятелям), сообщал ей веру в ее необъятные силы. В то же время Чаадаев не прекращал и весьма резкой "самокритической" проповеди, утверждая, что сделано еще очень мало, что все еще впереди. Лишь после того, как великая русская культура прочно утвердилась в творчестве Пушкина, Гоголя, Тютчева, Лермонтова и их сподвижников, Чаадаев счел возможным написать следующее (в 1847 году): "Нет такого современного или несовременного вопроса, которого бы мы не решили, и все это в честь и во славу святой Руси... Мир всплеснет руками, когда все это явится на свет дневной".
Пусть это опять-таки преувеличение (впрочем, смягченное слегка иронической формой высказывания), но в данном случае важно увидеть путь, который прошел Чаадаев вместе с русской культурой в целом. Ведь за двадцать лет до того Чаадаев с горечью и в то же время со страстным призывом утверждал, что "мы не внесли ни одной идеи в массу идей человеческих". Но уже началась в России подлинно великая культурная эпоха, одним из главных деятелей которой был он сам. И вот через два десятилетия Чаадаев как бы подводит ей итоги в "Письме", которое он очень широко распространял среди знакомых и незнакомых людей. И пророчество его сбылось: менее чем через полвека мир действительно "всплеснул руками", открыв для себя наследников Пушкина и Гоголя - Толстого и Достоевского (который уже начал свой путь, когда Чаадаев писал цитированные только что строки)...
Нельзя не привести здесь замечательное рассуждение Чаадаева, в котором он еще в 1835 году решает вопрос о том, совместим ли расцвет культуры с деспотизмом. Говоря о необходимости быстрого создания великой культуры, ибо "Провидение... поручило нам интересы человечества" (это, конечно, только предельно высокая мотивировка), он замечает: "В нас есть, на мой взгляд, изумительная странность. Мы сваливаем всю вину на правительство. Правительство делает свое дело, только и всего; давайте делать свое, исправимся. Странное заблуждение считать безграничную свободу необходимым условием для развития умов. Взгляните на Восток! Разве это не классическая страна деспотизма? И что ж? Как раз оттуда пришел миру всяческий свет... Думаете ли вы, что цензура, упрятавшая Галилея в тюрьму, в чем-либо уступала цензуре Уварова и присных его? И тем не менее земля вертится себе после пинка, данного ей Галилеем! Следовательно, будьте гениальны, и увидите".