7 ноября 1791 года он отправляет в Петербург обширное донесение, в котором, в частности, пишет:
«Ближайший из ханов к границам российским — Шемхал Тарковский, которого владение начинается против Кизляра за Тереком, позади народа, называемого кумыки, подданных Вашего Императорского величества, за Тереком против Кизляра обитающих. Сей хан, живущий в городе Тарках и владеющий Дагестаном по берегу Каспийского моря, оказывая всякое усердие свое к Высочайшему Престолу Вашего Императорского Величества, находится со мною в сношении и в последнем ко мне письме, недавно полученном, делает многие уверения о верности и преданности своей к Вашему Императорскому Величеству… Сей хан в большом уважении у многих малых персидских владельцев, его окружающих, — хана шемахинского и других; держит их спокойными, давая перевес своим пособием, и, сколько я мог приметить, сам спокойного расположения. За ним дербентский Ших-Али-хан, находящийся также в сношении со мною…»
Этот идиллический взгляд отнюдь не соответствовал сущности отношений. И дело было не в наивности Гудовича, а в установке, о которой мы ниже поговорим.
С той же степенью глубины Гудович обрисовывает и положение племен.
«Соседние народы, в здешней стороне прилегающие к границам империи Вашего Императорского Величества, начиная от Черного моря: часть большой Абазы, горный народ, прозываемый натухажцы, больше числом всех прочих, которого земли начинаются в 20-ти верстах по Черному морю далее Суджук-Кале в горах и простираются вверх по Кубани до ста верст. Сей народ по взятии Анапы входил в подданство В. И. В. и давал аманатов… Подле сих, на вершине реки Урупа, вытекающей из гор и впадающей в Кубань, к горам, малый закубанский народ, прозываемый Бишильбай, не входящий в подданство. Все сии народы, по большей части, мало упражняясь в хлебопашестве и скотоводстве, имея и хорошие земли и разные другие выгоды, не знающие никакого другого торгу, кроме продажи краденых людей, ни ремесла другого, кроме делания употребляемого ими оружия, живущие в самых дурных хижинах и шалашах, называемых аулами, из которых некоторые переносятся с места на место, не имеют ни чиноначальства и никакого понятия о нравах, почитая и самое воровство людей, так и прочего за удалые поступки и добродетель, а оттого и все в бедном состоянии… Подле карабулаков, вниз по Тереку и по реке Сунже, начиная от Моздока, против Наура и до станиц Гребенских казаков живут чеченцы, народ злой, дикий, к хищничеству и воровству более всех горских народов склонный; оного не много и не более как тысяч до пяти».
Но дело не только и не столько в весьма приблизительном представлении генерала о кавказских народах, а в том, что ему не важны особенности этих народов. Очевидно, образование, полученное в Германии, в сочетании с несколько примитивными просветительскими принципами, бытовавшими в России, и имперским высокомерием — эта смесь заслонила от Гудовича кавказскую реальность и толкнула его к простой системе отношений с горскими владетелями, напоминающей «ордынский стиль», примененный монголами по отношению к русским княжествам, — не вдаваться в сложную жизнь подвластных образований, но ориентироваться на одну или две силы, которые, соблюдая вассальную верность, будут регулировать все пространство. Для Гудовича это шамхал Тарковский, возможности которого он преувеличивал.
Гудович явно не думал об интегрировании — даже в будущем — кавказских территорий в состав империи. Его принцип — вассальные отношения.
Контакты Гудовича с представителями горских племен напоминают беседы адепта просветительской педагогики генерала Бецкого, который был уверен, что правильным воспитанием можно вывести идеальную породу людей, с воспитанниками его интернатов.
«Я старался приезжавшим ко мне вошедшим в подданство внушать о хозяйстве и о добронравии, могущем составить собственное их благосостояние, внушал им при отпуске их аманатов, сколько они чувствовать должны Высочайшую милость В. И. В., не потерпевши в нынешний последний поход ни малейшего в жилищах своих разорения, заслуживая довольно наказание за сделанные ими прежде набеги, подтвердил им письменно и внушил словесно, чтобы они впредь от всякого хищничества и воровства воздержались, дабы не подвергнуть себя гневу В. И. В. и наказанию; со всем тем, по причине беспорядочной их жизни, ветрености и безначалия, нельзя положиться, чтобы они не продолжали хищничества и воровства на правую сторону Кубани в границы Российские».
Можно представить себе, какое впечатление производили эти душеспасительные беседы на поседелых в набегах и междоусобицах воинственных черкесов, о которых Гудович толкует в терминологии проповедника, наставляющего на путь истинный падших женщин, — «беспорядочной их жизни, ветрености…» Это, я полагаю, вполне соответствовало и представлениям императрицы Екатерины, и ее позиции «матери народов». Далее Гудович писал о закубанцах:
«Образ жизни их до сих пор беспорядочный, и хотя по данной им в последний раз В. И. В. подданнической присяге должны они во всем зависеть от начальника, здесь поставленного, но они привыкли к прежним своим обыкновениям, не имея между собой никакого суда, ни чиноначальника, почитают важные пороки и самое убийство за малые поступки, делая за оное только междоусобное мщение и грабеж. Дерзая при сем В. И. В. донести верноподданнейшее мое мнение, что ежели в сем народе не учинить суда и порядка, то оный будет государству В. И. В. бесполезен и самому себе во вред и разорение».
Здесь две вещи очевидны. Во-первых, психоцентризм европейца, воспринимающего поведение горцев не как иную — пускай и враждебную, и порочную — но принципиально иную систему мировидения и соответственно систему регуляции человеческих отношений, а только как ветреность и распущенность, непонимание собственной пользы. Гудович смотрел на горцев как на порочных российских недорослей, которым недостает правильного понимания — что такое хорошо и что такое плохо. Во-вторых, в его послании вовсе не чувствуется воинственности, оно не агрессивно. Он верит, что есть способы «учинить в сем народе суд и порядок». И способы эти он явно связывает с местными владетелями.
IIIЦицианов был человек абсолютно иных представлений. Может быть, тут сказалось его восточное происхождение, но, во всяком случае, он проявил биологическую чуткость к сути происходящего на Кавказе, к сути взаимоотношений этих людей, живущих отнюдь не по европейским законам века Просвещения.
В поведении Цицианова по отношению к горцам, да и грузинам нет и следа «просветительской педагогики» Гудовича. Этот стиль он отмел демонстративно и категорически.
Известный историк Кавказской войны Н. Ф. Дубровин точно и просто сформулировал принципы Цицианова:
«В своих административных распоряжениях князь Павел Дмитриевич становился в положение азиатских владетелей. Каждый из ханов, принявших подданство России, был в глазах главнокомандующего лицом, ему подвластным. Относительно тех ханов, которые еще сохраняли свою независимость, князь Цицианов относился как сильный к слабому. Он поступал в этом случае точно так же, как поступали между собой ханы и даже мелкие владельцы».
А перед этим Дубровин писал:
«Вступая по своей обязанности в соприкосновение с различными ханами, хищными по наклонностям, коварными и вероломными по характеру, присущему всем азиатцам, князь Цицианов решился поступать с ними совершенно иначе, чем поступали его предместники. Вместо ласки и уступки в различного рода претензиях, по большей части неосновательных, новый главнокомандующий решился поступать твердо, быть верным в данном слове и исполнять непременно обещание или угрозу даже в том случае, если бы она была произнесена ошибочно»[46].
Эти утверждения Дубровина почти справедливы — с той лишь поправкой, что Цицианов все же не всегда приводил в исполнение свои угрозы. Каковы они были — мы сейчас увидим. Но принцип поведения нового главнокомандующего очерчен совершенно верно. Цицианов решил вести себя соответственно представлениям местных владетелей — то есть как восточный деспот, представляющий при этом цивилизованную европейскую державу. Эта двойственность, очевидно, в известной мере соответствовала особенностям личности князя Павла Дмитриевича — с одной стороны, типичного московского барина, екатерининского вельможи (это явствует из писем к нему его близкого друга графа Ростопчина), русского генерала с соответствующими понятиями, с другой — человека, который легко вживался в образ могучего сатрапа, хана над ханами, не останавливающегося ни перед какими средствами для достижения полного повиновения — себе, а соответственно России. Как увидим, очень схожую модель поведения выбрал и Ермолов, хотя для него это была в гораздо большей степени игра, чем для Цицианова.