И тем не менее этот процесс, по справедливости, может быть назван историческим.
Казачество, начиная с февральской революции, возомнило себя особью русского племени, претендовавшей на автономию тех областей, где она сосредоточивалась. Однако идеологи казачества так и не могли выработать определенной казачьей социально-политической программы. Оттого казачество все время лавировало между двумя стульями, реакцией и революцией.
Программу ему заменяла романтика. Жизнь по прадедовской старине, в степных привольях, с вольным кругом и радой, оказалась в наше время не более как красивой мечтой, навеянной казачьими поэтами вроде «донского баяна», сподвижника Каледина, Митрофана Богаевского[25].
Казачьи массы совершенно не понимали своих идеологов и их программы. Будучи земледельцами, казаки были в то же время и воинами, воспитанными в казарменной дисциплине царских времен. Привычка к рабскому повиновению сделала их игрушками в руках реакционных генералов, голос же земли звал их к рабоче-крестьянской власти. Потому-то казачество столько раз признавало советскую власть, потом восставало, снова мирилось и т. д. Равным образом не ладило оно и с лагерем реакционеров, с Добровольческой армией, благодаря своим политическим деятелям, казакоманам. Добровольческая армия, наследие старого режима, нуждалась в казаках, как в пушечном мясе, но считала абсурдом какое бы то ни было обособление их от той России, которую она представляла, и от той политической программы, которую она проводила в жизнь. Летом 1919 года в г. Ростове пал от руки убийцы, направленного близкими к Доброволии кругами, председатель кубанской рады Н. С. Рябовол. Это было первое предостережение казакам. В ноябре того же года Деникин учинил суровую расправу с членом рады Калабуховым. Теперь наконец старая царская Россия в лице Врангеля и его суда юридическим актом зафиксировала ненужность и вредоносность обособления казачества, которое она признавала только привилегированным военно-земледельческим классом.
Возражения на этот приговор не последовало. Казаки были равнодушны к осуждению той идеологии, которой они не понимали. Казачьи политические деятели робко спрятались в кусты. В Ронсевальской долине не прозвучало даже Роландова рога, потому что казачество имело певцов и имело воинов, но не имело проникнутых казачьей идеологией и в то же время сильных духом вождей. Хрупкое создание поэтической фантазии, Тихий Дон, Вольная Кубань, Шумный Терек, быстро рассыпались в пыль в соприкосновении с прозою реальной жизни, и даже некому было оплакать смерть красивой казачьей мечты.
За границей, пройдя крестный путь трудовой жизни, казачество опять воскресло, но осознав себя не как этническую особь, или как особый класс, а лишь частью великого трудового класса русского крестьянства. Такую современную роль выковали для казачества не большевики, а весь ход русской истории. Большевики только подвели итоги. Не признавая романтики и сокрушая классовые привилегии, эти величайшие практики не более как завершили длительный исторический процесс претворения казачества в простое крестьянство.
Долго еще блуждали по Крыму, а по загранице еще и по сейчас блуждают, как метеоры в безвоздушном пространстве, разные казачьи атаманы и политические деятели. Но это тени мертвеца. Атаманы давно стали адъютантами Врангеля, политические деятели — нахлебниками эс-эров, как пражские «возрожденцы», или Милюкога, как председатель донского войскового круга В. А. Харламов[26]. Эс-эры всегда усердно зазывали казаков под свою фирму. В конце концов группа безработных деятелей «союза возрождения казачества», во главе с председателем Терского войскового круга Г.Ф. Фальчиковым, соединила с ними свою судьбу.
Остается сказать несколько слов о героях процесса.
Генералы Сидорин и Кельчевский вскоре после конфирмации приговора уехали за границу, где они долгое время служили мишенью для выпадов черносотенцев, которые так и титуловали их «каторжниками». Хотя в 1921 году эс-эры вызывали ген. Сидорина в Париж на свое совещание, в качестве эксперта по казачьим делам, но на эмигрантском горизонте звезда бывшего донского командарма никогда не всходила высоко. Кельчевский занялся своей любимой научной работой, написал несколько брошюр по военным вопросам и умер в 1923 году, в г. Берлине, редактируя военный журнал «Война и Мир».
Главный виновник сидоринского процесса, граф Дю-Шайла, долго еще томился в заключении. Осенью, когда он выздоровел, его дело уже потеряло свою остроту. Его предали севастопольскому военно-морскому суду по обвинению в разлагающей войска пропаганде (129 ст. Угол. Улож.), а не в государственной измене. Саморанение спасло его от предания военно-полевому суду и неминуемого расстрела, время — от обвинения, влекущего расстрел, а военно-морской суд, под председательством молодого судьи, честного полк. В. В. Горо- дысского, его и вовсе оправдал. Ген. Селецкий в это время отсутствовал, и Ронжин не мог выпустить его на этот процесс. В «нормальном» же военном суде не все юристы походили на Селецкого.
Получился неслыханный скандал для «правосудия в войсках ген. Врангеля». Донских вождей присудили к каторжным работам за то, что они допустили преступную агитацию газеты «Донской Вестник», а теперь оказалось, что тот же военно-морской суд, но в другом составе, признал эту агитацию не преступной.
Ген. Ронжин рвал и метал. Полк. Городысскому он перестал подавать руку. Прокурору военно-морского суда было предписано подать кассационный протест. Но в дело французского графа Дю-Шайла вмешался резидент Франции при Врангеле, другой французский граф де-Мартейль, и прокурорский протест, как некогда кассационная жалоба Сидорина и Кельчевского, был взят обратно из главного воен. и воен. — морского суда.
Доносчик Ратимов получил от Врангеля свои 30 сребренников, составлявшие в крымской валюте того времени 5.000.000 рублей. Эти деньги были выданы ему на ведение при «Евпаторийском Курьере» казачьей страницы. Обласканный верхами, он, по возвращении в Евпаторию, поспешил облечься в чиновничий мундир с какими-то фантастическими погонами и стал корчить из себя видную фигуру.
И пожинал наш Боря лавры,
В своем «Курьере» бил в литавры.
гласила злобная сатира в измайловском «Царь- Колоколе».
Впрочем, в конце владычества белых в Крыму, когда Врангель не уважил его просьбы о выдаче новой субсидии, этот Шервуд-Верный начал сам крамольничать, допуская в своей газете демагогические выпады против офицерства. Он не успел испытать на себе гнева Врангеля. Перекоп пал, и Ратимов очутился там же, где находились обвиненные им в измене «русскому национальному делу» донские генералы и граф Дю-Шайла, вместе со своими судьями.
Судьба всех их свалила в одну эмигрантскую кучу.
Донским корпусом управляло новое начальство.
Теперь вышло наоборот против прежнего: командир корпуса принадлежал к генералам старой формации, а начальник штаба — новейшей.
Как донская армия теперь сжалась в один корпус, так и стоящие во главе ее люди заменились другими, более мелкого масштаба.
Ген. Ф.Ф. Абрамов, преемник Сидорина, менее всего походил на феодала. Он был просто солдат и, как таковой, знал только одну политику — беспрекословное повиновение своему начальству. Я работал бок-о-бок с ним свыше года и не только не мог определить его политической физиономии, но даже узнать, есть ли у него вообще какие-нибудь политические взгляды. Это была бессловесная машина, заведенная в определенном направлении.
Тактичный, безукоризненно честный и если бы не черствость, то образчик решительно всех мещанских добродетелей, он, в силу особенностей своего характера, не мог быть образцовым командиром даже с точки зрения прежнего времени. Формалист и нелюдим, он не имел со своими подчиненными никакой связи, кроме официальных разговоров. Поэтому жизнь своего корпуса знал только по бумагам и со слов докладчиков и часто не видел тех величайших безобразий, которые происходили у него под носом.
Постоянно замкнутый в самом себе, он редко высказывал свое мнение, «добру и злу внимая равнодушно». Однажды летом он присутствовал при осуждении военносудебной комиссией полк. Ханжонкова и войск, старш. Сиволобова, преданных суду самим Врангелем за самочинные реквизиции. Военно-судебные комиссии были учреждением новым и несколько оригинальным, дело же довольно громкое и касалось чести корпуса. Когда, после суда, мы вышли с ним на улицу, я рассчитывал услышать от комкора какие-нибудь замечания, касающиеся процесса. Но он задал мне только один вопрос:
— А что, нет ли тут в комиссии евреев?
Секретарем комиссии, действительно, был молодой, интеллигентный еврей М. Б. Полонский, мое протеже. Это комкор заметил. Но какое впечатление произвел на него суд, обратил ли он внимание на какие-нибудь дефекты процесса или промахи председателя, так и осталось тайной.