Большинство декабристских лидеров сопротивлялось такому подходу: именно это довело Пестеля до отчаяния, даже до порыва — открыться Александру I…
Однако и те вожди, что стояли за меньшую централизацию и более демократическую революцию, не хотели опираться на «пугачевщину», видели плюсы (пусть и не столь большие, как Пестель) в народной отсталости, неведении насчет планов заговора. Не стоит в этом смысле преувеличивать расхождения между разными течениями декабризма.
Заметим, например, что Пестель, предлагая республику и десятилетнюю диктатуру, был, вероятно, дальше от революционной практики, чем Никита Муравьев, желавший после победы восстания сохранить монарха, разумеется, конституционного. Не случайно лидер северян сменил в своих планах республику на «умеренную монархию» именно после того, как 16 месяцев отбыл вместе с солдатами на долгих маневрах в Белоруссии: общаясь с ними, Муравьев отчетливо увидел, что народ еще не дорос до республиканских идей; что куда легче будет произвести революцию, в какой-то степени приноравливаясь к народным царистским иллюзиям.
Пестель левее и абстрактнее.
Никита Муравьев умереннее, но практичнее.
Это станет особенно ясным, когда дойдет до дела и окажется, что солдат почти невозможно поднять, казалось бы, понятными, им выгодными экономическими и политическими лозунгами.
«Долой крепостничество, самодержавие, рекрутчину!»: вздрогнут, но не шелохнутся.
Стоило, однако, провозгласить: «Ура, Константин!», как полки вышли из казарм.
14 декабря 1825 года в Петербурге произошло первое революционное выступление в России, которое можно отнести к «атаке снизу». Однако и на нем лежал отпечаток предшествующих веков, главных российских особенностей.
Небуржуазность — поэтому за дело взялись дворяне.
Сверхцентрализация — поэтому использовался длительный «российский опыт «революции сверху», хотя по отношению к трону мятежники были снизу.
Декабристы клялись фиктивным царским именем и хотели заменить собою самодержавие, выполнив после того его древнюю, но постепенно утраченную функцию — реформы, коренные преобразования сверху!
Петр просветил, Петр научил, как в России дела делаются, — в Петра картечь…
Мятежники могли, конечно, взять власть — вероятность была, и, полагаем, немалая. Вот тогда захваченный ими госаппарат (как в 1700-х гг. — преображенцами, семеновцами!) тут же приказал бы всей России разные свободы: конституцию (северяне настаивали на Земском соборе) и отмену крепостного права.
И что бы после того ни случилось — смуты, монархическая контрреволюция, народное непонимание, борьба партий и группировок, — многое было бы абсолютно необратимо!
Манифест об отмене крепостного права, а он был заготовлен, декабристы мигом отпечатали бы, разослали по России, и кто смог бы восстановить прежние порядки при всех последующих исторических водоворотах, приливах и отливах.
А бури загудели бы не слабее, а даже, может, и посильнее, чем в Англии, Франции. Без сомнения, через некоторое время установилась бы диктатура: если уж в более развитых странах явились Кромвель, Наполеон, то у нас явился бы Некто, еще более неограниченный…
Более подробные догадки, конечно, нецелесообразны; так же как домыслы, кто бы в конце концов пришел к власти («юный Октавий»).
Впрочем, позднейшая формула Бакунина, пытавшегося разглядеть «грядущего жениха» российской истории, вполне обратима и на дела 1825 года: Романов, Пугачев или Пестель?
Романов: подразумевалось, что диктатор, возможно, коронуется, эксплуатируя стихийный народный монархизм («Пугачев»), или возьмется за дело, прикрываясь фиктивной особой царских кровей…
Однако вполне мог бы явиться некто типа Пестеля, генерала Ермолова или «из гражданских лиц»…
В любом случае русская революция шла бы сначала — куда больше, чем на Западе, — сверху вниз, пока не встретилась бы с проснувшимися, организующимися массами…
Не сбылось.
Народ же (как показали недавние исследования М. А. Рахматуллина) повсеместно радовался, что царь (по крестьянским понятиям источник добра) 14 декабря в Петербурге побил дворян (разумеется, «носителей зла») и, стало быть, вскоре выйдет свобода, дарованная свыше!
Когда же этого не произошло и по всем церковным приходам прокричали манифест Николая I о покорности властям и помещикам, народ быстро определил, что этот царь фальшивый, «самозваный», и стал ждать, искать настоящего монарха, которого, естественно, заподозрили в Константине (после чего несколько лже-Константинов явились на сцену!).
Меж тем наступало долгое время, удлиненное общим ускорением истории в XIX веке, обилием событий, происходящих каждый год.
Тридцатилетняя контрреволюция
Очень часто в российской и советской истории мы встречаемся с существенными переменами, крутыми поворотами, выявляющимися через 20–30 лет:
1801, 1825, 1856–1866, 1881, 1905–1907…
В советское время — 1917, 1937, 1956, 1985…
Тут не простой случай — смена правителей. Дистанция длиною в одно поколение — от рождения родителей до рождения детей. Новые поколения, не сразу отменяя старых, — выходят на сцену, «давят», все сильнее выдвигают свои принципы и идеи.
Конечно, при эволюционном развитии подобные ритмы не столь заметны (хотя, наверное, тоже существуют), но в России движение вперед всегда более взрывное, а вехи, вспышки — заметнее…
Легкое объяснение того, что почти никаких реформ с 1825 по 1855 год не случилось, часто отыскивают в личности царя-реакционера Николая I — не захотел…
Не станем обелять малосимпатичного монарха. И все же — «Николай враг, но истина дороже»!
Ведь после того, как Александр I не решился, а декабристы не сумели произвести революционные преобразования в стране, Николай I, без сомнения, некоторое время пытался взять на себя роль «революционера сверху», всячески подчеркивая преемственность с Петром (вспомним пушкинское: «Во всем будь пращуру подобен…»).
Ряд реформ (главнейшая — ослабление и затем отмена крепостного права) были задуманы действительно, а не на словах. Были созданы десятки тайных проектов, 11 секретных комитетов по крестьянскому вопросу (сама секретность при самодержавном режиме — залог серьезности, хотя одновременно и символ ненадежности: ведь практические шаги требуют гласности!). Не получились же у Николая реформы прежде всего из-за сильного и все нарастающего эгоистического, звериного сопротивления аппарата, высшей бюрократии, дворянства. Умело, мастерски они топили все сколько-нибудь важные антикрепостнические проекты, для чего имелось несколько надежных способов. Во-первых, затянуть время, отложить их в долгий ящик, передать бюрократическим комиссиям и подкомиссиям. Во-вторых, если царь настаивает, то выдать проекты практически неосуществимые. Скажем, когда Николай пожелал, чтобы очередной Секретный комитет все же определил возможности эмансипации (дело было около 1840 г.), ему представили идею о личном освобождении крепостных, в то время как вся земля остается за помещиками. Николай на это не пошел, о чем заранее знали высокопоставленные крепостники, авторы проекта: царь опасался новой пугачевщины, экономического упадка.
Третий прием — запугать монарха бунтами, непослушанием народа, для чего, между прочим, нередко завышались «сводки» о крестьянском сопротивлении. Царю указывали на какой-то очередной эксцесс и восклицали: «Вот к чему дело придет, если дать послабление!»
В-четвертых, умели (тоже преувеличивая) сообщить царю о недовольстве помещиков, опасающихся за свою собственность.
В-пятых, уже знакомые ссылки на революцию в Западной Европе, на «ихние беспорядки», в то время как у нас все же «благостная тишина»…
Искусно используется влияние фавориток и фаворитов, при случае не исключаются и прямые угрозы (рассказывали, будто Александр I находил в своей салфетке записки, напоминавшие о судьбе отца, Павла I). Нередко срабатывало и простое самолюбие главы государства, когда ему втолковывали, что стыдно уступать «заграничным влияниям», стыдно отступать перед смутьянами; что если крестьян освободить, получится, будто находящиеся в Сибири «государственные преступники» были правы…
Известный славянофильский публицист Ю. Ф. Самарин писал о бюрократии и высшем дворянстве: «Это тупая среда, лишенная всех корней в народе и в течение веков карабкавшаяся на вершину, начинает храбриться и кривляться перед своей собственной единственной подпорой […] Власть отступает, делает уступку за уступкой без всякой пользы для общества».
Николай I был категоричнее, «громче», самодержавнее своего покойного брата Александра; известен случай, когда он рявкнул над ухом уснувшего на посту офицера, и тот скончался (царь выплачивал особую пенсию семье). Казалось бы: гаркнуть царю на своих министров, чтобы исполняли приказ, и все выйдет. Однако и этот монарх не забывал о силе бюрократии, об удавке.