Ну а о том, что Он существует не только в виде паровоза, но и в живом облике, я узнал из песен, долетавших в соловьиный сад моего детства:
Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин…
Поскольку товарищ Сталин тогда еще не был генералиссимусом, то в бой он нас только пошлет, а уже поведет нас, судя по этой песне, кто-нибудь из маршалов: то ли Ворошилов, то ли Тимошенко, то ли вообще какой-то «первый маршал». (Слушая эту боевую индейскую песню, я не мог еще знать, сколь близко она меня касается: через несколько лет моему отцу предстояло погибнуть в Харьковском котле, созданном раболепными усилиями одного из вышеназванных дебилов, не имевших представления о военной науке даже на уровне восьмиклассника средней школы, внимательно рассмотревшего в своем учебнике классическую схему битвы Тимура с Баязетом.)
Мой отец был «чистым технарем», не занимавшимся политикой и не интересовавшимся ею. Престижной должности он не занимал, благоустроенной квартиры не получил и потому не представлял интереса для местных охотников за «врагами народа». Техническая литература того времени еще не требовала упоминаний о гениях всех времен и народов: можно было обойтись ссылками на семейство Бернулли, и в нашем доме не было ни единого из бессмертных сочинений вождя, даже знаменитого «Краткого курса». Не было ни его портретов, ни даже фотографий. Усатый портрет я впервые увидел, когда, держась за руку матери, покинул пределы нашей улицы, чтобы у «царапкопа» («центральный рабочий кооператив») принять личное участие в очереди за сливочным маслом, выдававшимся по двести граммов «на душу» или «в одни руки» очередника в связи с продовольственной помощью другу Адольфу Гитлеру и его бедной голодной Германии, постепенно захватывающей всю Европу.
Впрочем, у пакта Молотова-Риббентропа были и более благоприятные для меня последствия: как и многие мои сверстники, я собирал «фантики» — обертки от конфет с разными «мишками» и другими рисунками. Советский выбор этих вожделенных бумажек был весьма ограниченным, и поэтому, когда мой отец из очередной командировки в Москву или Питер привез появившиеся там в продаже конфеты, произведенные в добровольно вошедших в Советский Союз Латвии и Литве, я как коллекционер фантиков оставил далеко позади всех своих соперников.
Внутрисемейных довоенных разговоров о товарище Сталине я тоже не припоминаю, газеты отец читал на работе, а когда у нас появился радиоприемник «СИ», он стал слушать только английские передачи: немецкий был для него вторым родным языком, французский он знал с детства и теперь хотел поднатореть в английском, становившемся в те годы международным инженерным языком. Не по его вине всё это для него оказалось ненужным.
Война внесла в мою жизнь свои изменения, и товарищ Сталин ко мне приблизился. Я стал читать газеты, где он в разных видах постоянно присутствовал. Его имя своим неповторимым голосом, несущимся из развешанных на столбах громкоговорителей-«тарелок», скандировал Левитан. Его портреты во весь рост, в военной форме, в начищенных сапогах, появились на внешних и внутренних стенах всех учреждений и общественных мест. Даже в общедоступных столовых того времени с их скудным меню, что дало повод кому-то из поэтов, кажется, Назыму Хикмету, создать, конечно, посмертный, поэтический образ генералиссимуса, чьи блестящие сапоги, находящиеся на уровне тарелки при портрете на всю стену, оказываются в нашем жиденьком постном супе. В общем вождь круглосуточно был со мной рядом, но в каком-то ином недоступном мне мире, и поэтому как человека я его не рассматривал.
Так было до 1947 года, когда в мой мир вошла Москва. Бывал я в сей столице примерно раз в году по месяцу, но общаться мне приходилось с людьми, для которых Хозяин был реальной личностью, а не портретно-газетно-плакатным существом. Не был он для них и пугалом, хотя поминали его очень сдержанно, стараясь при этом выполнять завет Корана — не быть небрежным. И все же многое я у них узнал: помогали даже недомолвки. Из услышанного складывался образ, от растлевающего влияния которого меня оберегал суфийский склад моей души, не позволявший мне никого из смертных считать выше себя в этом мире, поскольку в моем сердце постоянно обитал и обитает поныне Тот, выше Которого никто во Вселенной быть не может. Когда нет страха, видишь лучше и начинаешь различать контуры Добра и Зла.
Добро и Зло в мире уживаются рядом. Возможно, они даже необходимы друг другу, создавая базу для нравственных оценок. Ростки Добра непреодолимы. И как зеленые побеги, не говоря уже о мощных корнях, пробивают бетон и асфальт, так и тонкие стебли Добра теснят, казалось бы, беспросветные глыбы Зла. Эта борьба идет и в душах людей, и во Вселенной. Я уверен, и известны случаи, когда Добро в душе Сталина выходило победителем. Но со временем таких случаев становилось всё меньше: терявший разум вождь становился добычей Зла, и наказанием за это Зло стали для него позорные последние годы.
В моих оценках последних лет жизни Сталина нет ничего личного, хотя почти все его мерзости в той или иной степени касались еврейского племени. Переписывание всего мирового научно-технического прогресса на «достижения русского ума» (хотя учитель нашего вождя — вечно живой Ильич — в задушевной беседе с великим пролетарским писателем говаривал: «Русский умник почти всегда еврей или человек с примесью еврейской крови»), борьба с «космополитами», уничтожение генетиков, объявление «лженаукой» созданной Винером и его школой новой отрасли знания — кибернетики — и прочие «подвиги» потерявшего свой разум марксиста, подготовившие условия для «великих открытий» типа «зарождения жизни» в грязной колбе — всё это были не просто смешные для мыслящего человека случайные происшествия. Это были прорывы в невежество, заложившие фундамент отрицательного отбора и вытеснения специалистов сначала из науки и техники, а потом и из страны.
В бумагах Пушкина, как известно, сохранился набросок, посвященный личности и судьбе Екатерины Великой:
Мне жаль великия жены,
Жены, которая любила
Все роды славы: дым войны
И дым парнасского кадила.
Мы Прагой ей одолжены,
И просвещеньем, и Тавридой,
И посрамлением Луны,
И мы… прозвать должны
Ее Минервой, Аонидой.
В аллеях Сарского села
Она с Державиным, с Орловым
Беседы мудрые вела —
С Делиньем, — иногда с Барковым.
Старушка милая жила
Приятно и немного блудно,
Вольтеру первый друг была.
Наказ писала, флоты жгла,
И умерла, садясь на судно.
С тех пор … мгла.
Россия, бедная держава,
Твоя удавленная слава
С Екатериной умерла.
Я привел эти неограненные строки полностью, чтобы можно было оценить сходство судеб и образов, и гендерная сущность прототипа здесь особого значения не имеет, поскольку есть и «все роды славы», и любовь к «дыму войны», и поэтические опыты «у парнасского кадила», и территориальные завоевания, и умные беседы с отечественными и зарубежными интеллектуалами, и «наказы»-приказы-постановления, и блуд, коего мы, может быть, еще коснемся, и даже смерть «садясь на судно», до которого наш вождь так и не успел добежать (успела ли добежать матушка-императрица?), и есть некоторая, немалая часть советского народа (об этой «части народа» будет идти речь в следующей главе), считающая, что слава России была удавлена и умерла вместе с вождем.
Мне в 53-м тоже было жаль «великого мужа», хотя я отлично понимал, что его уход после и без того затянувшейся на годы агонии был на благо не только еврейским врачам и прочим евреям, собиравшим уже свои бебехи, чтобы грузиться в теплушки, но и всему человечеству, ибо никому не дано было знать, что натворит сумасшедший старик с ядерным оружием в трясущихся руках. Это похуже, чем обезьяна с гранатой. Но я помнил, как Иван Майский еще до того, как ему нашли во внутренней тюрьме Лубянки время и место для написания мемуаров, рассказывал при мне о том, как Сталин перед встречей с англичанами, когда немцы еще были не так далеко от Москвы, дал ему, Майскому, листок (мне почему-то запомнилось, что листок был из школьной тетрадки) с предложениями по послевоенному переустройству Европы. Это был ход великого, мужественного и уверенного в себе человека. И этого человека время и болезни превратили в борца с «безродными космополитами» и мракобеса!
Но вот его начищенные сапоги исчезли из нашего супа, на стенах появились портреты других правителей и вельмож. Пришло время сравнивать. На одной из «встреч» времен «перестройки» я спросил освободившегося из идеологических застенков Бориса Чичибабина:
— Вот вам пришлось испытать преследования и при сталинском, и при послесталинском режимах. Какой же из этих режимов был страшнее?