Того, что стали требовать от человека пятьдесят, шестьдесят, семьдесят лет назад — а требовать стали отказа от внутренней свободы и подчинения всесильному духу времени, на чем настаивают капиталистическая, фашистская, коммунистическая или демократическая идеологии, — прусское государство никогда не вымогало у своих подданных. Пруссия нуждалась не в восторге (то есть самоотдаче), а в выполнении обязанностей (то есть определенном налоге). Такие первичные добродетели, как вера, надежда, любовь, приберегались для Бога; государству хватало и добродетелей вторичных — прилежания, пунктуальности, храбрости. Идеологического трезвона не слышалось. В Пруссии звонили только церковные колокола. В повседневной жизни здесь довольствовались трезвым, прагматичным руководством, учитывавшим реальность. Желавшие над ней воспарить, имевшие «высокие запросы» могли свободно обратиться к религии или к философии. (Все это описал в своей непревзойденной манере граф Мирабо, один из вождей Французской революции.)
И все же благодать и сила Пруссии соседствовали со слабостью и хрупкостью. Утратило силу то веление времени, собственно, и предопределившее существование страны: жизненный срок Пруссии истекал по мере того, как человечество охватывало безумие идеологий, а Бог заменялся мировоззрениями. Для эпохи нетерпимости и фанатизма подобное государство было немыслимо — его не скрепляла собственная агрессивная идеология.
За последние десять — двадцать лет для нас стало модным измерять народы и страны в революциях, то есть в величинах их структурных сдвигов и общественных перемен. Хорошо, продолжим в том же духе.
Революции никак не обязаны всегда начинаться только снизу (единственной революцией в истории, действительно начавшейся с «базиса», явилась Крестьянская война в Германии 1525–1526 гг.). Они могут исходить и «сверху». Когда Александр Великий огласил неслыханную идею объединить ценности западных и восточных народов в единую мировую культуру, это стало беспримерным актом в ряду высочайших волеизъявлений. И «базис», его греко-македонская армия, взбунтовался тоже. Когда Ленина осенила идея смешать западное просвещение с русским деспотизмом под лозунгом «коммунизм плюс электрификация» и таким образом получить Советскую власть, он ввергнул безграмотное население страны в революцию; покорность масс судьбе осталась неизменной. Культурная революция Мао вершилась сверху. Революционное предприятие «банды четырех» не создало для китайского «базиса» ничего, совсем ничего.
Перемены в сознании и в жизни, насаждаемые Фридрихом Вильгельмом I долгие годы правления, тоже были не чем иным, как революцией сверху. Но с одной колоссальной разницей: она удалась! С дубиной в руке этот человек прокладывал дорогу сквозь джунгли средневековых прерогатив дворянства и привилегий нарождавшейся буржуазии. На просеке он воздвиг государство общественного блага. Равенство тогда еще не провозглашалось, девиз эпохи гласил: «suum cuique» — «каждому свое». И все же: из нерях получались чистоплотные люди, из неграмотных вырастали школяры и производители шерсти, жадные, грубые юнкеры становились ограниченными, тщеславными офицерами, из закоренелых лентяев выходили усердные чиновники, галломаны превращались в немцев. Классовый эгоизм отдельных сословий не был сломлен, но был ограничен и приспособлен к нормам гражданского поведения.
Идеологическая ограниченность прячет от современных историков беспрецедентное достижение Фридриха Вильгельма I. Если Французскую революцию 1789 г. можно назвать юридической, а русскую революцию 1917 г. — социальной, то прусскую революцию «сверху», проведенную королем-солдатом, следует считать педагогической. И более того! Французская буржуазия до и после 1789 г. оставалась одной и той же. Она ни в коем случае не изменила своей алчности и своим классовым взглядам, а ее идеология в национальном вопросе окончательно выродилась в узколобый шовинизм. Деспотизм начальства и пассивность масс оставались неизменными на просторах России и до, и после 1917 г.; это, например, продемонстрировал провал горбачевской «перестройки». Однако в Пруссии благодаря Фридриху Вильгельму I «новый человек» возник. Кому еще в истории удавалось подобное? Конечно, новый человек не был образцовым. Даже просветительская страда Фридриха Великого не смогла довести до высокого уровня упрямых, неотесанных ост-эльбцев. С учтивостью в Пруссии всегда было трудно. Но когда речь идет о существовании государства, упрямство становится добродетелью, своенравие — усердием и храбростью, неуклюжесть — терпением и стойкостью. Привлекая подданных к государственной службе, Фридрих Вильгельм I изменил их человеческие качества.
«Если я строю и украшаю страну, не создавая христиан, ничто мне не поможет…» — писал он в 1722 году. Это, на мой взгляд, самая глубокая мысль из всех, когда-либо изложенных на бумаге. Одна лишь переделка властных структур — единственный результат всех революций в истории — ничего, по сути, не меняет. Замена одного класса другим, одной деспотии на следующую, насильственное улучшение придворного этикета не имеют смысла и не оправдывают кровопролития и горы трупов. Нельзя изменить мир согласно требованиям Маркса. Единственное, что хоть как-то может быть изменено, — сам человек. Вот что подразумевал Фридрих Вильгельм I, когда из грубиянов-днкарей Бранденбурга, Померании, Восточной Пруссии он хотел создавать добрых «христиан», то есть сознательных людей. Он, ни разу в жизни не сказавший слова «просвещение», являлся все же величайшим воспитателем народа — в духе Монтескье, через три с половиной десятилетия по восшествии короля-солдата на престол написавшего в самой известной из своих книг: «Просвещение есть воспитание».
Конечно, педагогический фактор имеет сегодня совсем небольшую ценность. Да и вообще — имел ли он большую ценность когда-либо? Воспитание и «свобода» — отнюдь не близнецы-братья. Общественное мнение всех времен никогда не прощало Фридриху Вильгельму I трагедии кронпринца и Катте. На все, что сделал или мог бы не сделать он сам, потомки смотрели сквозь пальцы. Но они упрямо хранят в памяти его бесчеловечную строгость по отношению к собственному сыну и жесткость, позволившую ему казнить в Кюстрине 6 ноября 1730 г. 26-летнего лейтенанта фон Катте.
Либеральный, гуманный, весьма критично настроенный историк Пруссии Теодор Фонтане, всю жизнь презиравший ура-патриотизм и ложные представления о геройстве, считал мрачный день 6 ноября величайшим днем прусской истории, «поскольку он самым ужасным образом показал духовную мощь, породившую эту страну — равно ненавидимую и любимую Пруссию».
«Равно ненавидимая и любимая Пруссия» — под этим определением Фонтане подразумевал и короля-солдата. А «духовная мощь» отсылает нас к печально знаменитой фразе, написанной Фридрихом Вильгельмом I в конце приговора фон Катте: «Когда военный трибунал зачитает Катте приговор, ему следует сообщить, что Его Королевское Величество весьма опечален. Однако будет лучше, если умрет он, чем если бы из мира ушло правосудие».
И это приговор тирана, произвольно решавшего вопросы жизни и смерти? Похоже на то. Да и его сын, кронпринц Фридрих, тоже так думал. Но сострадательный, понимающий Фонтане писал: «Эти величественные слова я никогда не перечитываю (а я их перечитываю часто) без глубочайшего потрясения».
В небывалом прежде конфликте поколений, в разладе короля и принца, отца и сына, мир и сегодня принимает сторону наследника трона, сострадая ему и не желая принимать к сведению то обстоятельство, что первые тридцать лет своей жизни Фридрих II был гениальным, но в высшей степени несимпатичным созданием — наглым, самонадеянным, высокомерным сыном Софьи Доротеи.
Но что привело Фридриха к «чудесному» изменению в 1741 г., когда легкомысленный молодой человек вдруг оказался усердным и самокритичным учеником, когда заядлый картежник внезапно превратился в ответственного государственного мужа, когда он дал себе отчет в собственных мечтах и целях, в результате чего и стал «Великим»? Почему и благодаря кому так случилось? Когда дело приняло очень серьезный оборот, и на кон было поставлено существование государства, а приключение перерастало в судьбу — вот тогда в сыне и проснулась суть его отца. К службе государству и обществу в течение следующих десятилетий Фридриха II привлекла та самая смерть — назидание и завещание короля-солдата.
Как же определить нам этого необычного человека, Фридриха Вильгельма I? Это был король и скряга, пример для подражания и берсеркер, влюбленный в дубину фетишист и фанатик общего блага; гений финансов и экономики; вожак и теленок одновременно; он был удивительно сообразителен (как его мать Софья Шарлотта) и совсем не разбирался в людях (как его отец Фридрих I); он всячески презирал просвещение, но проповедовал немецкое самосознание и заложил основы всеобщего обязательного обучения; милитаризовал государство с головы до пят и в то же время проявил себя умнейшим и мужественным поборником прав человека, сделав Пруссию, наряду с Америкой, пристанищем всех гонимых и беженцев; он не давал покоя подданным и боролся с крепостным правом, с эксплуатацией бедных; признавал только приказ и повиновение, но одновременно все же был убежденным сторонником терпимости и свободы вероисповедания. Он являлся злым деспотом, но и первым в истории социалистом государственного масштаба. Короче: он ни в чем не имел примера, прецедента, первообраза.