Лицо императора, освещенное свечой в окне, оно исчезает в ночи... Скоро, скоро оно исчезнет вместе со мной...
Первый раз догадка о его тайне мелькнула уже на острове. В тот вечер мы ужинали как всегда в восемь. И вначале все шло как заведено. Это был самый обычный вечер. Я описал его тогда же в своих записях.
ОБЫЧНЫЙ ВЕЧЕР НА СВЯТОЙ ЕЛЕНЕ
Перед ужином он позвал меня в кабинет - маленькую комнатушку. В доме их два десятка, в них живет полсотни человек. Слуги ютятся и в чердачных помещениях.
На месте дома когда-то был скотный двор. Целых полстолетия здесь мирно обитали домашние животные. И только недавно его превратили в жилище, настелив доски поверх свиных экскрементов. Сегодня утром прошел дождь, и из-под досок особенно несет навозом, напоминая о прошлом дома... В другие дни запах менее силен, но постоянен.
На нашей проклятой скале всегда сыро - мы живем среди вечных туч. Когда внизу над долинами сияет солнце, здесь идут дожди. Книги и мои записи постоянно покрываются плесенью.
Но он, император - солдат, живший в палатке на бивуаках, не снимавший во время маршей по несколько дней сапог, будто не замечает ничтожества своего нынешнего жилища... Нет, не так: замечает, но не страдает... Страдаем мы.
Император занимает две комнатушки по двенадцать метров с низенькими потолками. Здесь его кабинет и спальня.
В кабинете на жалких обоях - портреты Марии Луизы, Жозефины и сына в столь нелепых здесь великолепных рамах из Тюильри. И огромный стол, занимающий почти всю комнату.
- Садитесь, - сказал мне милостиво император. - Сегодня после ужина я хочу прочесть в салоне вольтеровскую "Заиру".
Обычно после ужина он развлекает нас чтением своих любимых произведений. Но (тоже как обычно) пьеса куда-то запропастилась. Вещи как-то умудряются теряться в этой крохотной комнатушке!
Император беспомощно ищет пьесу на столе, на стульях, даже на полу, подслеповато роется в бесконечных бумагах. Приподнимает карты собственных походов и походов Цезаря. Ворошит кипу страниц, записанных мною под его диктовку... И тут я впервые замечаю: буквально в последние дни император начал стремительно (и загадочно) дряхлеть...
Пьеса нашлась на столе.
На том же столе вскроют его мертвое тело.
Она торчала из-под треуголки, которую император всегда почему-то кладет на стол поверх карт. И когда он, торжествуя, приподнял свою знаменитую, оставшуюся на тысячах картин треуголку, из-под нее выскочила огромная крыса. В доме множество крыс, и они особенно полюбили треуголку императора.
Крыса плюхнулась на пол, и я с отвращением смотрел, как эта жирная тварь неторопливо уползала в дыру между досками. Император рассмеялся. Крысы его не смущали - они напоминали о походах, о времени славы...
Часы пробили восемь. Киприани (слуга, он же - уши императора) в черных панталонах и темно-зеленом мундире с золотым шитьем торжественно застыл у двери с бронзовым канделябром в руке.
С последним ударом часов он объявил:
- Ужин Его Величества подан!
Император предлагает руку даме. Как обычно, это Альбина Монтолон, жена графа Монтолона. Другая дама - Фанни Бертран, жена гофмейстера - не пришла, лежит дома с мигренью. Так она объявила. На самом деле она попросту не любит наши "сборища".
Император и Альбина первыми входят в еще одну комнатушку, именуемую "столовой Его Величества". За ними следуем мы, три графа: Монтолон, Бертран и я, Лас-Каз. И чуть сзади - генерал, барон Гурго.
Генерал, как обычно, зол и старается затеять ссору. Я слышу, как он шепчет Монтолону: "Если ваша жена - шлюха и спит с императором, это еще не повод садиться на почетное место". (Почетные места - стулья рядом с императором.) Мне Гурго уже успел поведать, что не может видеть, как жадно я ем, "это неестественно при таком тщедушном теле". Садясь, он поспешил сказать неприятное и гофмейстеру: "Все же лучше иметь жену-шлюху, как у Монтолона, чем худую белобрысую селедку с вечной мигренью". И уже за едой он сообщает нам троим свистящим шепотом, что мы можем его "вызвать", если сочтем нужным.
Мы давно привыкли к генералу. И гофмейстер остается невозмутим, и Монтолон делает вид, что не расслышал. Только я не выдерживаю и шепчу в ответ что-то злое.
Император ужинает в мундире гвардейских егерей.
В нем его и похоронят.
Все сидят перед тарелками севрского фарфора, украшенными сценами его победоносных сражений. И с тоской глядят на пьесу, которую император торжественно положил рядом с собой. Все понимают, что чтения (император читает ужасающе, усыпительно-монотонно) не избежать.
Покончив с едой, переходим в "салон" - еще одну столь же восхитительную комнатушку, пахнущую навозом. И, как обычно, сначала Альбина Монтолон поет любимые арии императора, потом играем в карты. Император рассеянно глядит куда-то поверх голов и равнодушно проигрывает несколько золотых наполеондоров.
Потом, опять же как обычно, заговорил о литературе. Заговорил со мной остальным эта тема скучна. На сей раз император хвалит Шатобриана. И себя за то, что не отправил Шатобриана в тюрьму.
Он глядит на меня, и я понимаю - этот разговор нужно записать.
- Я несколько раз должен был посадить его в Венсеннский замок! Сначала Шатобриан написал в своей газете... - Император с удовольствием цитирует по памяти: - "Что с того, что Нерон процветает, где-то в империи уже рожден Тацит". Нерон, как всем должно было быть понятно, - я. А Тацит, конечно же... Не обращать внимания на газеты - это то же, что заснуть на краю пропасти. И я позвал к себе Шатобриана и долго слушал его благоплетства. Но не забывал при этом ему польстить. Лесть - отличное средство, чтобы держать в узде господ литераторов... Я сказал Шатобриану: "Как странно - маленькая литература всегда за меня, а великая почему-то против". Он молчал, хотя по лицу было видно - доволен! Тем временем у него сделали тайный обыск и нашли некую рукопись о смерти Бомарше, где были какие-то глупости обо мне, о бегстве короля... - Император, усмехнувшись, посмотрел на меня. - Это можно не записывать. Потом мне передали речь Шатобриана, которую он собирался произнести при вступлении в Академию. Когда я прочел ее, я был краток: "Ему повезло. Будь она произнесена, этого господина непременно пришлось бы отправить в каменный мешок". Но, ценя поэта, я сам занялся правкой его речи. И, конечно же, он отказался ее исправить. И, конечно же, я его не тронул но отправил в ссылку... Однако воздадим ему должное: он много сделал для торжества любимых им Бурбонов. И он воистину великий человек...
Я понял - это надо записывать. Император кивнул. И, вздохнув, прибавил, что вообще-то Шатобриана он очень не любил и что поэт в своих памфлетах против него часто опускался до клеветы.
А вот это записывать было не нужно.
- Но за одну фразу Шатобриана о Фуше и Талейране, - продолжал император, - я все готов ему простить. Когда жалкий король вернулся в Париж, перед его покоями появились мсье Талейран и мсье Фуше. И Шатобриан заметил: "Вот идет порок об руку со злодеянием!"
Это необходимо было записать. Император вновь одобрительно кивнул и пояснил:
- У Шатобриана лучшее перо во Франции. Прочтя наши слова о себе, он не преминет написать и о нас что-то стоящее.
Император, как всегда, думал об Истории.
"Он вернул Богу самую могучую душу, когда-либо вдохнувшую жизнь в глину, из которой лепится человек", - написал Шатобриан после смерти императора.
Император и здесь не ошибся.
Он заговорил о Цезаре, попросил Гурго принести карту из кабинета. И по карте дал несколько ценных советов галлам, как им было лучше выстроить оборону против Цезаря две тысячи лет назад. Жаль, что галлы не могли этого услышать.
Потом он сказал:
- А теперь, господа, идемте в театр.
Сие означало: он будет читать пьесу.
Император читал "Заиру" усыпительным голосом и снова давал советы. На сей раз Вольтеру - как ему было лучше написать последнее действие. Жаль, что и Вольтер в своей могиле не мог этого слышать...
Он кивнул мне, и я записал его советы Вольтеру.
Потом он сравнил "Заиру" с "Тартюфом" и заговорил о Мольере:
- Мир - это воистину великая комедия, где на одного Мольера приходится с десяток Тартюфов. - Он скосил глаза, удостоверился, что я добросовестно записываю, и прибавил: - Но я не поколебался бы запретить постановку этой великой пьесы: там есть несколько сцен, оскорбляющих нравственность.
Это записывать явно не стоило. Я отложил перо. Император кивнул.
Все, кроме меня, после сытного обеда борются с дремотой. Но "салон" нельзя покидать, пока император не скажет обычное: "Который час, господа? Ба! Однако пора спать!" Сегодня император особенно мило
стив. К восторгу присутствующих он глядит на часы Фридриха Великого, стоящие на камине, и говорит:
- Ба! Однако... Пора спать!..
Перед сном камердинер Маршан позвал меня в спальню императора. Потертый ковер на полу, муслиновые занавески на окнах, грубые деревянные стулья и походная кровать с зеленым пологом из его палатки под Аустерлицем. Перед кроватью китайская ширма. На камине серебряная лампа и серебряный таз для умывания. Остатки империи...