Русский царь, как видим, прозван именами тех деятелей, что появятся на свет только через полвека после него. Однако в этом эффектном поэтическом сравнении заложен один из ответов на очень непростую историческую загадку — “о русском 1789-м”; о, казалось бы, непонятном, огромном взаимодействии французской и русской истории начиная с этого времени; о двух народах и странах, столь непохожих. И в сущности, столь похожих!
* * *
“Советница. Ax, сколь счастлива дочь наша! Она идет за того, который был в Париже. Ах, радость моя! Я довольно знаю, каково жить с тем мужем, который в Париже не был.
Сын (вслушавшись, приподнимает шишку колпака). Madame! Я благодарю вас за вашу учтивость. Признаюсь, что я хотел бы иметь и сам такую жену, с которою бы я говорить не мог иным языком, кроме французского. Наша жизнь пошла бы гораздо счастливее”.
Это объяснение происходит в комедии “Бригадир”, написанной Денисом Фонвизиным за 20 лет до штурма Бастилии.
Два сумасшедших галломана не устают восклицать:
“Сын. Все несчастие мое состоит в том только, что ты русская.
Советница. Это, ангел мой, конечно, для меня ужасная погибель.
Сын. Это такой defaut{1}, которого ничем загладить уже нельзя.
Советница. Что ж мне делать?
Сын. Дай мне в себе волю. Я не намерен в России умереть. Я сыщу occasion favorable{2} увезти тебя в Париж. Там остатки дней наших, les restes de nos jours{3}, будем иметь утешение проводить с французами; тамо увидишь ты, что есть между прочими и такие люди, с которыми я могу иметь societe{4}.
Советница. Верно, душа моя! Только, я думаю, отец твой не согласится отпустить тебя в другой раз во Францию.
Сын. А я думаю, что и его увезу туда с собою. Просвещаться никогда не поздно; а я за то порукою, что он, съездя в Париж, по крайней мере, хотя сколько-нибудь на человека походить будет.
Советница. Я примечаю, что он смертно влюблен в меня.
Сын.Да знает ли он право честных людей? Да ведает ли он, что за это дерутся?
Советница. Как, душа моя, ты и с отцом подраться хочешь?
Сын. Et pourquoi non?{5} Я читал в прекрасной книге, как бишь ее зовут… Le nom m'est echappe{6}, да… в книге “Les sottises de temps”{7}, что один сын в Париже вызывал отца своего на дуэль… а я, или я скот, чтоб не последовать тому, что хотя один раз случилося в Париже?”
Известный сатирик рисует картинку русского дворянского быта середины XVIII века. Лет 60 назад деды и прадеды этих дворян в основном не подозревали о существовании Франции, а теперь — “Я хотел бы иметь жену, с которою бы я говорить не мог иным языком, кроме французского”.
Для того чтобы произошли такие чудеса, кроме “революции Петра”, понадобилось несколько “революций”, еще более не похожих на то, что надвигается во Франции: переворотов дворцовых, заменявших одних потомков Петра Великого другими.
У русского окна, открывшегося в Европу, поначалу более всего немцев, голландцев, итальянцев. Немецкий и голландский язык при Петре и первые годы после него — явно на первом месте; однако усиление немецкого влияния, появление большого числа немецких дворян при дворе, раздражает русскую аристократию, военных, простой народ и в конце концов приводит к патриотическому взрыву.
Ночью 25 ноября 1741 года в казармы Преображенского полка является переодетая в мужской костюм дочь Петра Великого Елизавета; гвардейцы поднимают ее на руки и несут во дворец. Немецкая партия разбита почти без сопротивления, Елизавета садится на русский трон. Единодушие гвардейцев, впрочем, объяснялось не только их национальными чувствами, но и теми средствами, которые вложил в этот переворот французский посол маркизкиз Шетарди (Париж в это время уже имел постоянного представителя в России).
20-летнее царствование Елизаветы было тем периодом, когда немецкое влияние значительно ослабло, отступило. Во дворец, в гостиные, провинциальные имения властно проникает французский язык, французская культура, Франция… Появляются французские книги, французские гувернеры, в моду входит французская одежда, политес; дворцы для Елизаветы строит Растрелли, итальянец по крови, француз по культуре; из Парижа приезжают известные художники, скульпторы, архитекторы — Токке, Лагрене, Самсуа, Жилле, Деламот; одним из любимых писателей читающего дворянства становится Фенелон; русский же перевод книги Фонтенеля “Беседы о множественности миров” стал, кажется, первой (но далеко не последней!) книгой французского Просвещения, которая была все-таки запрещена церковью даже в галломанское царствование Елизаветы.
Мало того, на русском горизонте в те годы появляется французская звезда первой величины: Елизавета ищет автора для жизнеописания своего великого отца, фаворит же императрицы Иван Шувалов настаивает, что лучшим автором в мире является Вольтер. Хотя, по мнению некоторых российских читателей, книги его наполнены “смертоносным и душевредным ядом злобожия и безбожности”, тем не менее в Ферне к человеку, “чье имя есть уже хвала”, посылаются соответствующие письма, и Вольтер дает согласие: историей Петра он живо интересуется, к тому же это может поправить его финансовые дела. Однако с первых шагов работа одного из предтеч французской революции над биографией “царя-революционера” сталкивается с чрезвычайными трудностями. Петербургский двор просит представить Петра идеализированного, улучшенного; просвещающего — но не рубящего самолично головы, не приговаривающего к смерти собственного сына… Вольтер идет на некоторые уступки, объявляет, что не намерен писать “секретную историю Петра Великого”; меняет даже название предполагаемой книги: вместо “История жизни Петра Первого” теперь будет “История Российской империи при Петре Великом”.
Вольтер, Фенелон, Фонтенель… “Культурные контакты”, впрочем, не противоречат тому, что императрица Елизавета так до конца своих дней и не поверила, что Англия — это остров; позже Пушкин заметит, что при русском дворе “царило азиатское невежество и добро делалось ненарочно”. Меж тем Василий Тредиаковский, один из первых современных русских поэтов, уже успел прослушать курс в Сорбонне… Французские книги, сначала ручейками, затем потоком, вольются в российские библиотеки. Те, кто не сумел достать Вольтера, Фенелона, переписывают целые тома от руки…
Столкновение новейшего парижского просвещения и причудливой русской цивилизации XVIII столетия давало удивительные плоды — и в обществе, и даже во дворце.
Одним из них была биография, которая впишется во многие главы предыстории и истории французской революции.
София-Августа-Фредерика-Анхальт-Цербстская — это длинное имя молодая женщина вскоре поменяет на куда более короткое и знаменитое: Екатерина Вторая. Но пока еще она всего лишь жена наследника, юная немецкая принцесса из весьма крохотного княжества, доставленная в жены единственному племяннику Елизаветы Петровны.
15-летнюю девочку везут как особую государственную ценность через Германию, Польшу, Прибалтику — в далекую, непонятную северную державу.
В Петербурге Елизавета, а также 16-летний ее племянник Петр (тоже недавно доставленный из Германии, где он звался Карл-Петер-Ульрих) наблюдают, “экзаменуют” юную девицу на право стать когда-нибудь российской императрицей.
Она же — изучает, тайно экзаменует их, причем в духе своего немецко-французского воспитания записывает впечатления; правда, после в страхе свои листки сжигает, но записывает снова…
Принцесса живет одиноко в своей комнате, обучаясь русскому языку, играя на клавесине и глотая одну книгу за другой. Один шведский граф и дипломат находит, что у нее философский склад ума.
“Он спросил, как обстоит дело с моей философией при том вихре, в котором я нахожусь; я рассказала ему, что делаю у себя в комнате. Он мне сказал, что пятнадцатилетний философ не может еще себя знать и что я окружена столькими подводными камнями, что есть все основания бояться, как бы я о них не разбилась, если только душа моя не исключительного закала; что надо ее питать самым лучшим чтением, и для этого он рекомендует мне “Жизнь знаменитых мужей” Плутарха, “Жизнь Цицерона” и “Причины величия и упадка Римской республики” Монтескье. Я тотчас же послала за этими книгами, которые с трудом тогда нашли в Петербурге, и сказала, что набросаю ему свой портрет так, как я себя понимаю, дабы он мог видеть, знаю ли я себя или нет. Действительно, я написала сочинение, которое озаглавила: “Портрет философа в пятнадцать лет”, — и отдала ему.