Ознакомительная версия.
Эра деколонизации западных заморских империй, начавшаяся после Второй мировой войны, сопровождалась интенсивной критикой научного знания, произведенного в империи и служившего ей. Так называемые постколониальные исследования, широко заимствуя из арсенала литературоведения, деконструировали нарративы цивилизационного превосходства европейцев над покоренными народами колоний. Зачастую, постколониальные исследования исходили из того, что центры политической власти и культурные и научные центры заморских колоний совпадали – их было легко локализовать в столицах метрополий и в правящих классах империи. Однако Сибирь не соответствует этой схеме. Разумеется, она была объектом интенсивного научного изучения, более того, именно в результате исследований Сибири в XVIII веке возникает немецкий вариант этнографии как науки о человеческом разнообразии. Но вопрос о совпадении источников власти и знания в этом случае остается открытым. Не только немецкие исследователи не склонны были полностью идентифицироваться с центром империи, полагая самих русских не вполне цивилизованным народом (хотя и движущимся в верном направлении). Уже приведенный пример сибирских областников, в основном детей офицеров, чиновников и купцов, свидетельствует о дистанции между обладанием политической властью и производством знания в истории Сибири. Вспомним также и о том, что в раннесоветской этнографии доминировала знаменитая «этнотройка»: В. Тан-Богораз, В. Йохельсон и Л. Штернберг, получившая свое этнографическое образование в сибирской ссылке. Именно в Сибиряковской экспедиции, организованной в 1892 году по инициативе областника Г.Н. Потанина, эти ведущие этнографы – а тогда государственные преступники – начали свою научную карьеру.
Разумеется, советский период принес новые измерения в сибирский исторический опыт. В Сибири появились автономные республики и округа, в которых, по крайней мере теоретически, власть принадлежала представителям титульных национальностей. Советская индустриализация привела к появлению промышленных регионов, подобных Магнитогорску, а коллективизация уничтожила вполне успешное сельское хозяйство Западной Сибири. И хотя Сибирь вовсе не была исключительным местом для создания концентрационных лагерей сталинского режима, в народном воображении именно с Сибирью ассоциируются сталинские репрессии.
Что же может дать изучение сибирской истории для понимания истории империи? Где место Сибири в новой имперской истории? Статьи, помещенные в настоящем сборнике, намечают возможные ответы на эти вопросы. Так, Андрей Зуев в своей статье убедительно показывает несостоятельность советской мифологемы о «добровольном вхождении» сибирских народов в состав России. Покойный Анатолий Ремнев, ведущий историк Сибири имперского периода, рассматривает дискуссии о колонизации Сибири в контексте развития национального мифа. Елена Безвиконная в своей статье демонстрирует не только пористость, но и физическое отсутствие границ в Сибири XIX века. В статье, посвященной дискуссиям об открытии сибирского университета, Анатолий Ремнев обсуждает те политические силы, которые формировали дискурсы об этой имперской окраине, а Сергей Скобелев анализирует демографию сибирских народов как политический инструмент современных агентов власти. Статья Юлии Ульянниковой не только обращается к малоизвестному эпизоду в истории российского Дальнего Востока – эвакуации населения Сахалина после Русско-японской войны, но и демонстрирует сложность имперского контекста, в котором сосуществуют и соперничают параллельные принципы классификации разных групп населения. Перекликаясь с работой Зуева, Павел Варнавский исследует процесс создания образа общего советского прошлого (механизмы вспоминания и забывания) на материалах Бурятии. В статье Татьяны Скрынниковой рассматривается проблема восприятия России в самоидентификации бурят и подчеркивается приоритетность династической лояльности императору в XIX веке над конфессиональными и этническими факторами. В своем исследовании практик солдатских матерей в Барнауле Сергей Ушакин демонстрирует, как в постсоветской России производятся новые идентичности и создается новое публичное пространство посредством материализации памяти, то есть перевода личной человеческой утраты в ритуалы воспоминания.
Таким образом, история Сибири в гетерогенном обществе (империи, СССР или РФ) – это история завоевания и насилия, конструирования общей исторической памяти и политики сравнения, зазоров между центрами власти и центрами производства знания. Это сложная история, в которой люди не идентифицируются лишь с одной группой, но выбирают и конструируют свою групповую принадлежность в сложном контексте сложного общества.
Сергей Глебов
Завоевание, колонизация, территория
Андрей Зуев
«Конквистадоры империи»: русские землепроходцы на северо-востоке Сибири
В последнее десятилетие XX века в отечественной историографии явно обозначился пересмотр господствовавшей прежде концепции преимущественно мирного и чуть ли не добровольного присоединения нерусских народов и территорий к России, в оценках расширения Московского царства и Российской империи зазвучали ранее табуизированные советской идеологией (частью которой был миф об извечной дружбе народов СССР) термины «завоевание», «колониальная политика», «экспансия». Переоценка затронула и «сибирское взятие». В сибиреведческой литературе 1990-х годов уже признается сложность и противоречивый характер присоединения Сибири в целом и ее отдельных регионов. Отмечается, что нельзя преуменьшать масштабы конфликтов, которые имели место на этапе «вхождения» Сибири в состав России, а также степень сопротивления русским отдельных групп местного населения. Указывается, что взаимоотношения русских и аборигенов были крайне напряженными, имелось много моментов, приводящих к конфронтации и вооруженным столкновениям1.
На пути переосмысления характера присоединения Сибири к России предстоит проделать еще большую работу, включающую, с одной стороны, терминологические и методологические аспекты, а с другой – «банальную» фактографию, т. е. восстановление реальной картины русского продвижения «встречь солнцу» и, соответственно, выявление всех фактов русско-аборигенных вооруженных столкновений и всех методов подчинения сибирских народов русской власти. К числу перспективных задач относится и анализ роли человеческого фактора в ходе присоединения, поскольку вполне очевидно, что характер взаимоотношений, а значит, и самого присоединения во многом определялся в результате взаимодействия носителей разных «цивилизаций» – русской и аборигенной. Первыми представителями русского народа и русской власти, с которыми вступали в контакты коренные сибиряки, были, как известно, «государевы служилые люди» (в основном казаки) и охотники-промысловики («промышленные люди»). Соответственно, без представления о том, что являли собой эти пионеры русского натиска на восток, невозможно понять, почему их отношения с аборигенами выстраивались так, а не иначе.
К сожалению, данная проблема, впервые обозначенная еще в трудах Г.Ф. Миллера, С.П. Крашенинникова и Г.В. Стеллера, впоследствии не получила должного внимания в литературе. Отечественные историки XIX – первой половины XX века, охотно сравнивая русских казаков с испанскими конквистадорами и считая главной причиной русско-аборигенных конфликтов «зазорное» поведение казаков и ясачных сборщиков, которые без удержу грабили «инородцев», просто констатировали это как факт, не пытаясь выяснить мотивацию и факторы подобного поведения. Аналогичная картина, кстати, наблюдается и в зарубежном сибиреведении, которое русское продвижение по Сибири всегда считало завоеванием и экспансией2.
С 1950-х годов, когда в советской историографии восторжествовала концепция преимущественно мирного присоединения Сибири к России, сдобренная к тому же тезисом о безусловной прогрессивности этого процесса для сибирских народов, писать о русских землепроходцах-носителях «прогресса» и «передовой русской культуры» как о завоевателях и колонизаторах стало не принято. Соответственно, ретушировались все негативные стороны их поведения, а когда речь все же заходила о нелицеприятных явлениях эпохи присоединения (сопротивлении аборигенов, их ограблении и эксплуатации), они объявлялись порождением феодально-крепостнического строя тогдашней России, а вина за многочисленные «лихоимства» возлагалась на агентов самодержавия на местах – воевод, ясачных сборщиков и отдельных служилых людей3. Самих же землепроходцев представляли почти исключительно героями великих географических открытий, этакими «рыцарями без страха и упрека»4.
Ознакомительная версия.