- Довольно! - взревел он. - Я не намерен больше с тобой разговаривать! Вон отсюда, щенок неблагодарный!
Я переступил с ноги на ногу в знак того, что не стану утруждать его своим присутствием, и только спросил:
- Значит, вы меня не покормите?
Он вскочил. Это был человек внушительных размеров. Я же чувствовал себя чужаком на чужой стороне, и за мной охотился Закон. Надо было убираться подобру-поздорову. "Но почему же неблагодарный? - спрашивал я себя, с треском захлопывая калитку. - За какие милости должен я его благодарить?" Я оглянулся. Его фигура все еще маячила в окне. Он опять набросился на пудинг.
Но тут мужество оставило меня. Я проходил мимо десятка дверей, не решаясь постучать. Все дома были на одно лицо, и ни один не внушал доверия. Только пройдя несколько кварталов, я приободрился и взял себя в руки. Попрошайничество было для меня своего рода азартом: если мне не нравилась моя игра, я всегда мог стасовать карты и пересдать. Я решил сделать новую попытку - постучаться в первый попавшийся дом. Сумерки спускались на землю, когда, обойдя вокруг дома, я остановился у черного хода.
На мой робкий стук вышла женщина средних лет, и при первом же взгляде на ее милое, приветливое лицо меня словно осенило: я уже знал наперед, что я ей расскажу. Ибо, да будет это известно, успех бродяги зависит от его способности выдумать хорошую "историю". Попрошайка должен прежде всего "прикинуть на глазок", что представляет собой его жертва, и сообразно с этим сочинить "историю" применительно к нраву и темпераменту слушателя. Главная трудность здесь в том, что, еще не раскусив свою жертву, он уже должен приступить к рассказу. Ни минуты не дается ему на размышление. Мигом изволь разгадать стоящего перед тобой человека и придумать нечто такое, что брало бы за сердце. Бродяга должен быть артистом. Он импровизирует по наитию и тему черпает не в преизбытке своего воображения, - тему подсказывает ему лицо человека, вышедшего на его стук, будь то лицо мужчины, женщины или ребенка, иудея или язычника, человека белой или цветной расы, зараженного расовыми предрассудками или свободного от них, доброе или злое, приветливое или отталкивающее, говорящее о щедрости или о скупости, о широте мировоззрения или мещанской ограниченности. Мне не раз приходило в голову, что своим писательским успехом я в значительной мере обязан этой учебе на дороге. Чтобы добыть дневное пропитание, мне вечно приходилось что-то выдумывать, памятуя, что рассказ мой должен дышать правдой. Та искренность и убедительность, в которых, по мнению знатоков, и заключается искусство короткого рассказа, рождены на черной лестнице жестокой необходимостью. Я убежден, что писателем-реалистом сделала меня школа бродяжничества. Реалистическое искусство - это единственный товар, за который вам на черной лестнице дадут кусок хлеба.
Всякое искусство в конечном счете - изощренное надувательство, и только известная ловкость помогает рассказчику сводить концы с концами. Помню, как мне пришлось изворачиваться и лгать в полицейском участке города Виннипега, в провинции Манитоба. Я направлялся на запад по Канадско-Тихоокеанской дороге. Разумеется, полисмены пожелали услышать мою биографию, и я стал врать напропалую. Это были сухопутные крысы, не нюхавшие моря, а в таких случаях нет ничего лучше, нежели морской рассказ. Тут уж ври, что бог на душу положит, никто не придерется. И я рассказал им чувствительную историю о том, как мне пришлось служить на судне "Гленмор" (в Сан-Францисском заливе я видел судно с таким названием).
Я отрекомендовался англичанином и сказал, что служил на корабле юнгой. Мне возразили, что говорю я отнюдь не как англичанин. Надо было как-то выкрутиться, и я сказал, что родился и вырос в Соединенных Штатах, но после смерти родителей был отослан к дедушке и бабушке в Англию. Они-то и отдали меня в учение на "Гленмор". И - да простит мне капитан "Гленмора" - досталось же ему в тот вечер в виннипегском полицейском участке: это был злодей, изверг, мучитель, наделенный изуверской изобретательностью. Вот почему в Монреале я дезертировал с корабля.
Но если дедушка и бабушка у меня живут в Англии, почему же я оказался здесь, в самом сердце Канады, и держу путь на запад? Не долго думая, я вывел на сцену замужнюю сестру, проживающую в Калифорнии: сестра хочет взять меня к себе. И я вдался в подробное описание этой превосходной, добрейшей женщины. Однако жестокосердые полисмены этим не удовлетворились. Допустим, что я в Англии нанялся на пароход. В каких же морях побывал "Гленмор" и какую он нес службу за истекшие два года? Делать нечего, я отправился с этими сухопутными крысами в дальнее плавание. Вместе со мной их трепало бурями и обдавало пеной разбушевавшихся стихий, вместе со мной они выдержали тайфун у японских берегов. Вместе со мной грузили и разгружали товары во всех портах Семи Морей. Я побывал с ними в Индии, в Рангуне и Китае, вместе со мной они пробивались через ледяные поля у мыса Горн, после чего мы наконец благополучно ошвартовались у Монреаля.
Тут они предложили мне подождать, и один из полисменов нырнул в темноту ночи, оставив меня греться у огня и безуспешно гадать, какую еще ловушку мне готовят.
Сердце у меня екнуло, когда я увидел его на пороге, за плечом вернувшегося полисмена. Нет, не цыганская любовь к побрякушкам продела в эти уши серьги из тончайшей золотой проволоки; не ветры прерий дубили эту кожу, превратив ее в измятый пергамент; не снежные заносы и горные кручи выработали эту характерную с развальцем походку. И разве не солнце Южных морей выбелило эти устремленные на меня глаза? Передо мной - увы! повелительно встала тема, на которую мне предстояло импровизировать под бдительным оком пяти полисменов, - мне, никогда не бывшему в Китае, не огибавшему мыса Горн, не видевшему ни Индии, ни Рангуна.
Отчаяние овладело мной. На лице этого закаленного бурями сына морей с золотыми серьгами в ушах я читал свой приговор. Кто он и что собой представляет? Я должен был разгадать его еще до того, как он разгадает меня. Мне надо было взять твердый курс, прежде чем стервецы-полисмены возьмут курс на то, чтобы переправить меня в тюремную камеру, в полицейский суд, в энное число тюремных камер. Если он первым начнет задавать вопросы, прежде чем я узнаю, что он знает, мне крышка.
Но выдал ли я свою растерянность виннипегским блюстителям порядка, сверлившим меня рысьими глазками? Как бы не так! Я встретил моряка восторженно, сияя от радости, с видом величайшего облегчения, какое испытывает тонущий, когда последним, судорожным усилием хватается за спасательный круг. Вот кто поймет меня и подтвердит мой правдивый рассказ этим ищейкам, не способным ничего понять, - таков был смысл того, что я всячески старался изобразить. Я буквально вцепился в моряка и забросал его вопросами: кто он, откуда? Я как бы ручался этим судьям за честность своего спасителя еще до того, как он меня спасет.
Это был добродушный человек, его ничего не стоило обвести вокруг пальца. Наконец полисменам надоел учиненный мной допрос, и мне было приказано заткнуться. Я повиновался, а между тем голова моя напряженно работала над сценарием следующего акта. Я знал достаточно, чтобы отважиться на дальнейшее. Это был француз. Он плавал на французских торговых кораблях и только однажды нанялся на английское судно. А главное - вот удача! - он уже двадцать лет не выходил в море.
Полисмен торопил его, предлагая приступить к экзамену.
- Бывал в Рангуне? - осведомился моряк.
Я утвердительно кивнул.
- Мы оставили там нашего третьего помощника. Сильнейший приступ горячки.
Если бы он спросил, какой горячки, я сказал бы "септической", а сам, хоть убей, не знал, что это такое. Но он не спросил. Вместо этого он поинтересовался:
- Ну как там, в Рангуне?
- Недурно. Все время, пока мы там стояли, дождь лил как из ведра.
- Отпускали тебя на берег?
- А то как же! Мы, трое юнг, ездили на берег вместе.
- Храм помнишь?
- Это который же? - сманеврировал я.
- Ну, самый большой, с широкой лестницей.
Если бы я помнил храм, мне бы предложили описать его. Подо мной разверзлась бездна.
Я покачал головой.
- Да его видно с любого места в гавани, - пояснил он. - Даже не сходя с корабля.
Я всегда был равнодушен к храмам. Но этот рангунский храм я просто возненавидел. И я расправился с ним без сожаления.
- Ошибаетесь, - сказал я. - Его не видно из гавани. Его не видно из города. Его не видно даже с вершины лестницы. Потому что, - я остановился, чтобы усилить впечатление, - потому что там нет никакого храма.
- Но я видел его собственными глазами! - воскликнул моряк.
- Это в котором же году? - допрашивал я.
- В семьдесят первом.
- Храм был уничтожен великим землетрясением тысяча восемьсот восемьдесят седьмого года, - объявил я. - Он был очень старый.
Наступило молчание. Перед потускневшим взором моего собеседника оживало видение юношеских лет: прекрасный храм на берегу далекого моря.