Сталин покрутил бумажку.
— Наверное, все-таки, — проговорил он, — капиталистический…
— Мне думается, — Сталин перевел взгляд на Хрущева, — в 1939 году члены Политбюро такой бы глупости не допустили… М-да! И что-то не припоминается, чтобы в 1937 году ЦК разрешил пытки. Если ЦК принимает какое-то решение, то для этого собирается Пленум, вопрос ставится в повестку дня, проводятся прения, голосования. Ей-богу, не помню… Может, вы и тот документ зачитаете?
— Что это? — спросил Сталин в зал, подняв вверх бумажку.
— Фальшивка! Фальшивка! — закричали с разных сторон.
В зале началось движение. Многие депутаты стали передвигаться по проходам к сцене. Наконец у трибуны собралась плотная толпа.
Сталин смотрел на людей.
— Ну, здравствуйте, товарищи! — проговорил он.
— Иосиф Виссарионович! — заговорили со всех сторон. — Вы откуда? Вы живы?
Сталин, улыбаясь, кивал им.
— Жив, жив…
— Но как?.. Но кто?..
— Как же так? — спрашивали с разных сторон. — Люди же плакали на ваших похоронах…
— Товарищи! — Сталин постарался произнести это как можно тверже, хотя слышно было, как его голос слегка дрогнул. — Давайте займем свои места. Нам предстоит сегодня очень серьезно побеседовать.
Люди поспешно отхлынули от сцены. Некоторое время в зале царила суета, но наконец все успокоилось. На вождя напряженно и внимательно смотрели сотни глаз.
* * *
— Мне дали ознакомиться с докладом Хрущева… Кстати говоря, — неожиданно задал вопрос Сталин, — никто из вас не успел сообразить, почему фальшивое письмо, которое вам только что зачитал Хрущев, датировано июлем 1939 года? Я уже вам пояснил, почему на второй фальшивке стоит январь, но с чем может быть связан июль?
Он окинул взглядом зал. Делегаты молчали.
— Весной того года была разбита ежовская группа, которая, готовя переворот, уничтожила очень много людей. Ежов расставлял на высокие партийные посты заговорщиков, очищая для них места с помощью ложных доносов и арестов. А его сообщники, как по цепной реакции, множили его зверства по всей стране. Ежов лишь прикрывал этот страшный разгул. Приведу такой пример. Эйхе, письмо которого тоже приводится в докладе, очень жестоко расправлялся с коммунистами в Сибири, а Ежов прислал туда директиву не препятствовать его действиям.
Только Берия, заменив Ежова, остановил разгул казней. Много человек было возвращено из тюрем. И вот теперь делается попытка свалить инициативу самых жестоких репрессий 37-го и 38-го годов на Политбюро. Будто ЦК обеспокоился тем, что аресты, казни и пытки пошли на спад. А заодно и переложить вину с шайки Ежова на партию… Я задаю вопрос, почему это делается сейчас? Видимо потому, что не все ежовцы понесли наказание. Кто-то сумел скрыться от правосудия, а теперь поднимает голову. Берия перед смертью начал выявлять этих людей, за что и был убит. Я не говорю: осужден и расстрелян. Я говорю — убит…
И ведь посмотрите, каким образом можно распознать ежовцев? Достаточно посмотреть, кто раскручивал маховик казней. Вот какое письмо я получил однажды от тогдашнего Первого секретаря компартии Украины Хрущева: «Украина ежемесячно посылает 17–18 тысяч репрессированных, — писал он мне, — а Москва утверждает не более 2–3 тысяч. Прошу Вас принять срочные меры».
Тогда я думал, что он просто усердствует, и даже прямо написал ему однажды: «Уймись, дурак!» Но теперь я пониманию, что это было не просто усердие дурака…
Сталин протянул руку к трибуне и взял несколько листков.
— Вы только посмотрите, что он пишет! — в голосе Сталина послышалась дрожь. — «В докладе Сталина на февральско-мартовском Пленуме ЦК 1937 года «О недостатках партийной работы и мерах ликвидации троцкистских и иных двурушников» была сделана попытка теоретически обосновать политику массовых репрессий под тем предлогом, что по мере нашего продвижения вперед к социализму классовая борьба должна якобы все более и более обостряться. При этом Сталин утверждал, что так учит история, так учит Ленин».
Я не стал бы обращать на это внимание, если бы он не задел Ленина… На самом деле я говорил тогда, что чем больше будем продвигаться вперед, чем больше будем иметь успехов, тем больше будут озлобляться остатки разбитых эксплуататорских классов, тем скорее они будут идти на более острые формы борьбы, тем больше будут пакостить Советскому государству…
Думаю, любому непредвзятому человеку ясно, что из слов о том, что остатки эксплуататорских классов будут прибегать к все более острым формам борьбы, совсем не следует, что при продвижении к социализму классовая борьба должна обостряться и что мы должны усиливать репрессии и все больше и больше сажать людей.
* * *
— Вообще с теорией надо быть крайне осторожным, — Сталин отбросил назад бумажки, достал из кармана платок и вытер пальцы. — Я как-то говорил, что без теории нам смерть, но и догматическое следование ей может оборачиваться человеческими жизнями.
Вот, например, начало Великой Отечественной войны. Нет, даже не столько этой войны, сколько предшествовавшей ей финской кампании.
Нас расслабила легкость, с какой мы одолели интервенцию в Гражданской войне. Нам тогда помог, действительно помог мировой пролетариат. Буржуазные армии были сильнее нас, однако они вынуждены были убираться восвояси, поскольку по всему миру прокатились выступления в защиту молодой Советской республики. Враги побоялись, что продолжение войны с нами обернется для них внутренними революциями.
Мы восприняли это как аксиому марксистской теории. Мы ведь тогда искренне думали, что любое военное соприкосновение капиталистического мира с социалистическим грозит капиталу революциями. Помните, в начале двадцатых мы ожидали, что революция теперь разразится и в других странах? Но она медлила, и кому-то захотелось подтолкнуть ее. Именно военным соприкосновением.
Слава богу, ЦК сумел тогда трезво оценить обстановку и не поддался призывам горячих голов. Но нас обвинили в предательстве интересов мирового пролетариата и стали готовить первый внутрипартийный переворот. Руками преданных нашей общей идее, но заблудившихся коммунистов…
Вы помните, что финскую войну мы объяснили желанием отодвинуть границы от Ленинграда. Это действительно так. Но кто-то лелеял другие надежды. Отчасти мы поддались нажиму членов ЦК, которые все еще симпатизировали идее Троцкого о мировом революционном пожаре. Они утверждали, что, как только наши танки появятся в Финляндии, пролетарии этой страны поднимутся против своего режима и вместо нескольких квадратных километров территории мы получим на карте мира еще одну социалистическую страну.
Разумеется, документально такие разговоры нигде не фиксировались. Не хотелось, чтобы наши стратегические задачи стали известны нашему врагу. Переговоры о сдвиге границы, говорили некоторые, только усыпляют его бдительность. Именно поэтому многие ответственные лица и пренебрегли подготовкой к этой войне. Финал был страшным. Но не менее, чем наши потери, многих шокировало то, что финские пролетарии, сидевшие по ту сторону окопов, стреляли в бойцов Красной Армии. Это охладило нас. Но не до конца…
Затем был раздел Польши, присоединение прибалтийских республик. И снова кто-то ожидал восторженный прием со стороны трудового народа. Ненова испытали разочарование. И даже перед войной с Германией поговаривали о немецком пролетариате — самом революционном в Европе, о колыбели марксизма, о Баварской революции, которая не могла не оставить свой след в его сознании…
* * *
В зале царило молчание. Депутаты видели, что Сталин собирается с мыслями, чтобы сказать что-то очень важное.
— Почитав эту писанину, — вождь кивнул в сторону листков доклада, — можно подумать, что достаточно было бы одного моего слова, чтобы осадить любые горячие головы. Весь доклад крутится вокруг культа личности Сталина.
Это доклад труса и подхалима, который действительно боится любого слова вышестоящего начальника и после его смерти, на чем свет стоит начинает поносить усопшего, оправдывая свое лизоблюдство. Я соглашусь с тем, что культ личности был, но проявлялся он совсем не в той форме, как это намарано здесь.
Я знаю, что, когда меня хоронили, рядом с гробом несли на подушечке звезду Героя Советского Союза. Этим вы сильно оскорбили меня. Вы когда-нибудь видели эту звезду на моем кителе? Ведь все знали, что я никогда не признавал эту награду. В 1937 году мне стоило большого труда предотвратить переименование Москвы в Сталинодар. В 1949 году вопреки моим возражениям устроили пышные торжества в связи с моим семидесятилетием. Меня заманили туда только тем, что на день рождения съехались лидеры зарубежных компартий, а мне было о чем с ними поговорить.