— Я знаю, — обличительно гремел голос с кафедры, — найдутся такие, кто скажет мне, что истина — дар божий, и власти не могут применять насилие в делах веры. Но значит ли это, что власти не вправе заставить людей идти путем благодати? Или разве запрещено выпускать законы, чтобы наказывать ошибки и заблуждения, противные истине? Обратимся к нашему приходу. Что делаем мы, добрые христиане? Вместо подчинения единой пресвитерианской церкви мы бросаемся от одной крайности к другой. От Сциллы к Харибде. Среди нас есть многократно осужденные церковью фамилисты, и баптисты, и сикеры, и беменисты, и прочие бесноватые и опасные еретики!
Вздох прошел по церкви святой Марии. Приглушенный голос сзади явственно произнес слово «терпимость», и оно прозвучало как угроза. Джон завертел головой.
— Кто-то здесь сказал «терпимость», — с готовностью отпарировал проповедник. — Терпимость — это смертоносный меч Антихриста! Те, кто требуют терпимости, не подчиняются властям, не платят церковную десятину, не посещают богослужений. Они отрицают святую Троицу, Евангелие и воскресение Христово. Мы не должны разрешать в нашем приходе подобных мнений! Ордонанс парламента призывает нас к единству. И вот сегодня я пригласил сюда всех вас, и этих людей тоже — чтобы они ответили нам на некоторые разумные и основательные вопросы. Пусть они выйдут сюда, к кафедре, и ответят: почему они не желают ходить в храм божий и исполнять предписания церкви? Не отвергают ли они тем самым господа бога и святую Троицу?
Молчание повисло над головами прихожан. Обвинение было нешуточным. Пастор немного подождал. Какая-то дама на передней скамье громко вздохнула.
— Ага, вы молчите. Вы скоры на язык в тавернах и на рынке, а здесь молчите! Если вам так дорога ваша истина, выйдите вперед и объясните ее народу под этими священными сводами. Или здесь смелость покинула вас?
— Кто говорит, что поклоняется богу, а света в себе не имеет, тот лжец!
Вся церковь обернулась назад, туда, откуда донесся дерзкий голое. Высокий человек в потрепанном армейском мундире большими шагами шел вперед по проходу. Элизабет узнала его: год назад он громче всех ораторствовал в таверне. Еще не дойдя до кафедры, он взмахнул ручищей и зло крикнул:
— Вы тут все о боге, о церкви, о единстве! Да кто вам дал право судить об этих вещах! Только тот, кому открылся господь в славе и истине, может говорить о нем!
Он выбрался вперед и встал, широко расставив ноги, перед скамьями. Пастор саркастически оглядел нескладную фигуру.
— Вы, значит, полагаете, что вам открылся господь? Допустим. Скажите, а вы где-нибудь учились? Изучали книги святых отцов? Вправе ли вы судить о божественных истинах?
— Бог внутри нас. Каждый говорит с ним в себе самом. Вы за свою проповедь мзду получаете и хотите, чтобы мы все верили так, как вы велите! А мы хотим верить по-своему.
На передних скамьях недовольно задвигались, заворчали. Мистрисс Годфилд громко фыркнула. Судья Роджерс привстал с места.
— Дозвольте мне сказать! — внятный негромкий голос раздался вдруг сзади, и Элизабет замерла побледнев. К кафедре, не торопясь, вышел Джерард Уинстэнли.
— Вы обвиняете нас, — обратился он к Платтену, — тех, кто не ходит в вашу церковь, в том, что мы не признаем бога. Что мы отрицаем Христа, Троицу, Писание, молитвы и саму веру. Выслушайте же нас — с мирным духом и сочувствием, прежде чем судить.
— Назовите свое имя, — важно произнес Платтен.
— Меня зовут Джерард Уинстэнли, из Ланкашира, я живу в Уолтоне. А это — Уильям Эверард, уроженец Ридинга. — Он слегка поклонился всем, потом обернулся к Платтену. — Сначала о боге. Я, право, предпочел бы употреблять слово «разум» вместо слова «бог», ибо речь идет о внутренней духовной силе в человеке. Это соль, которая придает вкус всем вещам. Это огонь, который сжигает тщету мира сего и сохраняет то, что чисто. Это справедливость и любовь.
Как тихо может быть в переполненном храме!
— Вы говорите, разум? — переспросил Платтен. — Человеческий разум вы отождествляете с непостижимым понятием отца и зиждителя Вселенной?
— Я зову его разумом, потому что именно он делает человека человеком; справедливость — воистину справедливостью; суд — судом; любовь — любовью. Без этого управителя они превратятся в безумие, ибо будут искажены корыстными вожделениями плоти. Эта сила обитает везде — во мне, в вас, во всем живом, во всей Вселенной. Она делает нас братьями. Не этот храм, не наш приход, а сам бог во всех нас — вот что дает истинное единение.
— Вот-вот, я то же самое хотел сказать, — не утерпел Эверард. — Ты о Христе еще скажи…
— Я говорю, — продолжал Уинстэнли, не взглянув ни на него, ни на проповедника, — что и Христос не находится вне нас; он дух, который сокрушит власть себялюбия.
— Вот где ересь! — указующий перст пастора нацелился в грудь Джерарда. — Вот ваше величайшее заблуждение! Вы полагаете, что господь Иисус Христос — всего лишь дух внутри человека. Но тем самым вы отрицаете крестную смерть и воскресение его во плоти — основную доктрину церкви!
— Христос — воплощенный дух добра и милосердия. Этот дух спасает людей от гордости, жадности, неистовых страстей.
— Но в Писании ясно сказано, что он воскрес и поднялся сквозь облака на небо, к престолу, где обитает его отец! Берегитесь! Вы посягаете на святая святых! Майский ордонанс карает такие убеждения смертью!
— Христос не обитает ни в каком определенном месте. Он везде, в любой вещи, в любом создании.
— Прекратите! — с передней скамьи, дрожа от негодования, поднялся толстый судья. Элизабет видела, как налилась кровью его шея. Он давно уже порывался что-то сказать. — Прекратите это гнусное состязание! Что происходит? Вместо того чтобы получать наставления в вере, мы слушаем богохульные речи сектанта! Ваше преподобие! Я знаю, что не должен прерывать вас, но заткните же ему рот! Здесь дети, чему он их научит! Я п-протестую!..
Он сел, трясясь всем телом, жена и племянник с двух сторон зашептали, стараясь его успокоить. Храм загудел сотней голосов.
— Да что говорить!.. Вышвырнуть их отсюда! — взревел Томас Саттон, брат бейлифа.
Пастор хотел заговорить, но мысли его путались, привычные, давно заученные слова замирали на губах. Не то чтобы он хоть на минуту усомнился в доктринах единой пресвитерианской церкви — в избранничестве и предопределении, нет! Он был убежден, что путь Англии — это предсказанный в тысячах пророчеств путь национального единства, которое должно выражаться в единстве церкви. Что единство предполагает дисциплину, подчинение доктрине и власти, единообразие в обрядах. Ведь здоровье церкви — необходимое условие здоровья государства. Что, наконец, пуританское благочестие и строгая мораль — верный путь к построению разумного и справедливого миропорядка. Но этот безвестный еретик покушался на самые главные, самые сокровенные опоры его убеждений. Вместо единства церкви — разделение на секты, где каждый верует, как ему взбредет в голову. Вместо дисциплины — разброд, терпимость, потрясение основ! Вместо благочестивого и умеренного соблюдения обрядов — туманная вседозволяющая эсхатология! А как же Писание? Он прижал руки к груди, но Уинстэнли, не дав ему выговорить эти слова, внятно сказал:
— Я не отрицаю Писание. Я просто говорю, что оно — свидетельство духа, который присутствует и в тех, кто его составлял, и во всех нас.
— Какая наглость! — судья опять вскочил с места. — Да как вы смеете утверждать, что в вас говорит тот же дух, что и в апостолах?
Уинстэнли и бровью не повел.
— Я отвечу. Во мне говорит тот же дух хотя бы потому, что я чувствую покой и бесстрашие в моей душе.
— А как… Как достигнуть этого? — прокричал вдруг срывающийся мальчишеский голос, и Элизабет увидела, что Джон поднялся с места и подался вперед. На передних скамьях обернулись с осуждением и недоумением. Мистрисс Годфилд задергалась, зашипела, как гусыня, но Джон был слишком далеко от ее материнской длани. Голос Уинстэнли потеплел:
— То, что обычно называют путем благочестия, на самом деле уводит от истины. Мы идем за другими, мы ищем учителей, мы повторяем то, что написано в книгах. Нам говорят, — он повел головой в сторону Платтена, — что это и есть слово божье. Не верьте! Такой способ обучения — обман. Он истощает и ваши души, и ваши кошельки. Мы должны не повторять чужие слова, а пытаться понять сами.
— А что делать, чтобы пришло новое царство?
Элизабет оглянулась на этот грубоватый, хриплый голос и увидела, что странная перемена произошла в церкви. Толпа простолюдинов, прежде чинно стоявших за скамьями, словно выросла, надвинулась, заполнила проход, окружила колонны; сразу стало заметно, что тех, кто сидел впереди, гораздо меньше. И сам пастор как будто съежился, на него легла тень, он не был больше хозяином в храме. Церковь святой Марии словно бы превратилась в таверну. Она снова повернула лицо к Уинстэнли и только сейчас заметила, какие у него широкие плечи, как высоко он держит голову.