Глава четвертая
«Зеленая лампа»
Заметка в газете «Возрождение» от 10 ноября 1927 года: «5 февраля в помещении Торгово-Промышленного союза состоялось первое собрание кружка „Зеленая Лампа“. В. Ф. Ходасевич прочел небольшое вступительное слово об одноименном кружке, существовавшем в Петербурге в первую четверть минувшего столетия. Затем о задачах и настроениях кружка говорил Д. С. Мережковский. С докладом на тему о литературной критике выступил М. О. Цетлин. В прениях приняли участие Г. В. Адамович, М. В. Вишняк, В. А Злобин, 3. Н. Гиппиус, Н. А Оцуп, Ю. К. Терапиано. К сожалению, за поздним временем не все записавшиеся ораторы успели высказаться».
Литературных кружков затевалось тогда в Париже много, и чаще всего они увядали через год-другой: из-за того ли, что состав участников был случайным, из-за разногласий, причем не только художественных, из-за тысячи других причин. «Зеленая лампа» просуществовала двенадцать лет. Последнее заседание прошло в конце мая 1939-го. Осенью встречи и дискуссии должны были возобновиться, но помешала война.
Такое долголетие особенно удивляет из-за того, что «Зеленую лампу» трудно назвать кружком единомышленников. Сохранились протоколы собеседований и обсуждений за многие годы; среди выступающих люди очень разной ориентации — общественной и эстетической. Соседство имен обескураживает. Рядом с Кириллом Зайцевым, православным мыслителем и будущим архимандритом, — марксист Ст. Иванович, своей ортодоксальностью докучавший Милюкову в «Последних новостях». Рядом с Мережковскими, непримиримыми к большевизму, будущий возвращенец и член Союза советских писателей Антонин Ладинский и Николай Клепинин, вскоре завербованный иностранным отделом НКВД. Рядом с Буниным, для которого вся новая литература — Блок, Белый, акмеисты, имажинисты — символ творческого бессилия, вырождения и пошлости, вышколенный этой новой литературой Георгий Иванов. И тут же антагонист Иванова, но тоже многими нитями привязанный к Серебряному веку Ходасевич, тот, о ком Бунин в минуту раздражения досадливо отзовется: «Со своим маленьким чемоданчиком прошествовал по жизни с таким видом, точно у него горы багажа».
Смешение невообразимое, почва самая взрывчатая, и все-таки «Зеленая лампа» держится, хотя темы порой выбираются крайне опасные, так что конфронтация становится неизбежной. Легко представить, какие чувства вызывает читаемый философом Георгием Федотовым доклад «Защита свободы (о настроениях молодежи)» у сидящего в зале поэта Бориса Поплавского, представителя и даже идола этой молодежи. Федотов все больше тяготеет к строгому православию, для него современная культура — взрыв варварства и отвратительный праздник вседозволенности. А молодые, особенно Поплавский, буквально молятся на авангард, бравируя своим неуважением к «заветам», доставшимся от стариков. Неделю спустя, в феврале 1931-го, обсуждают тему «Где свобода?». О чем говорить друг с другом выступившим в прениях Мережковскому и Клепинину?
Тем не менее «Зеленая лампа» продолжается, а круг участников в конце ее истории все так же широк, как был в начале: Милюков и Керенский, Борис Зайцев и Куприн, художественный критик Сергей Маковский, создатель и редактор знаменитого журнала «Аполлон», литературовед Константин Мочульский, философ Борис Вышеславцев, Адамович, Берберова, поэты Владимир Смоленский, Анатолий Штейгер, Довид Кнут… Словом, весь Париж.
Та заметка в «Возрождении» появилась за подписью Гулливер — этот псевдоним Ходасевич и Берберова, тогда еще составлявшие союз, использовали, если писали вместе. Очень скоро Ходасевичу начала претить идеологическая нацеленность, которую хотели придать «Зеленой лампе» Мережковские, настаивая на таких темах, как противоречия между иудаизмом и христианством, превращение Европы в царство Содома и толкование Апокалипсиса Розановым. Ходасевич остыл к литературному обществу, которое на глазах становилось религиозно-философским. Весной 28-го года он писал соредактору журнала «Современные записки» Вишняку: «Одно хорошее стихотворение нужнее и Господу угоднее, чем 365 (или 366) заседаний Зеленой Лампы». Несколько раз Ходасевич не без едкости отозвался о Гиппиус и ее круге — о «Мерезлобине», как он их совокупно называл. Гиппиус, конечно, не осталась в долгу, презрительно заметив, что ей не о чем говорить с людьми, которые неспособны «понимать метафизику».
В «Зеленой лампе» Ходасевич почти не участвовал. Однако как раз его речь, посвященная «нашей давней соименнице» — той «Зеленой лампе», которую посещал Пушкин, — ясно определила главную цель нового общества, а верность этой цели позволила обществу, вопреки несовместимости взглядов и позиций участников, полтора десятка лет быть центром духовной жизни России вне России.
Ходасевич говорил о том, что кружок, собиравшийся в самом начале 1820-х годов у Якова Толстого и Никиты Всеволожского, не ставил себе целью «перевернуть мир» (хотя доносчик Грибовский высказывал в рапорте на высочайшее имя именно эти опасения) и что общество, которое сто лет спустя берет себе такое же имя, также должно избегать политических амбиций. Задача другая: «Среди окружающей тупости, умственной лености и душевного покоя… бередить умы и оттачивать самое страшное, самое разительное оружие — мысль… Мы хотели бы здесь о многом помыслить главным образом — не страшась выводов».
В этом отношении парижская «Зеленая лампа» полностью оправдала ожидания, которые с нею связывались. Мережковский не понапрасну назвал это общество лабораторией. К тому оно и стремилось — стать больше чем дискуссионным клубом, научиться истинной свободе и слова, и мнений, и духа. Выражая не только свой взгляд, Гиппиус на втором заседании «Зеленой лампы» 24 февраля 1927 года говорила, что подобной свободы русское общество никогда не знало да и не хотело и что эмиграция, каким бы она ни являлась несчастьем, предоставила первый, уникальный шанс к этой свободе приобщиться, покончив с узостью и доктринерством, с трепетом перед идолами. Пора освободиться от партийности, требующей твердокаменного почитания лозунгов. Опыт чужбины станет школой духовной жизни, которую уже не контролирует «вежливый „пресекающий“ в кулисах, как было недавно». И Гиппиус подводила итог: «Научиться свободе — что это значит? Вот формула: это значит найти для себя, для всех и для каждого максимум ее меры, соответствующий времени. А выучиться свободе — пожалуй, главная задача, заданная эмиграции».
«Зеленая лампа» сделала максимум для того, чтобы задача оказалась выполненной. Тут нет большой заслуги самой Зинаиды Николаевны. Как раз ей (а Мережковскому еще менее) едва ли была свойственна широта воззрений, а уж особенно терпимость к тем, кто эти воззрения не разделял. Ее отповеди людям, не ощущающим душевного родства с «Мерезлобиным», с каждым заседанием «Зеленой лампы» становились все более резкими. Остались декларацией верность принципу личности, требование, чтобы признавали «отличия одной пары глаз от другой». В действительности всем предписывалось смотреть на вещи так, как считалось правильным на рю Колонель Бонне 11-бис. Гиппиус, конечно, пришла бы в негодование, посмей кто-нибудь заметить ей, что подчас она сама схожа с упомянутым ею надзирателем, который стоит за спиной пианиста и, тыча наганом, указывает ему: «Левым пальцем теперь! А теперь вот в это место ткни!» Но по существу примерно эту роль она на себя и взяла в «Зеленой лампе», особенно в 30-е годы.
Идея «Зеленой лампы» родилась в салоне Мережковских, который возобновился вскоре после того, как они добрались в начале 1921 года до Парижа — через Минск, Варшаву и Висбаден. Воскресные чаепития на рю Колонель Бонне продолжались до июня 1940-го, когда, за десять дней до вступления немцев, хозяева уехали на юг, в Биарриц. На этих чаепитиях происходило что-то вроде генеральной репетиции готовящейся новой дискуссии в «Зеленой лампе» («У кого мы в рабстве? (О духовном состоянии эмиграции)», «В чем соблазн большевизма?», «Революция и религия» — темы, как правило, определяла Зинаида Николаевна) и производился смотр новых литературных сил зарубежной России. Практически никто из мало-мальски заметных дебютантов не избежал необходимости предстать перед скептичной, насмешливой Гиппиус с ее прославленным лорнетом, в который она когда-то пристально и недоуменно рассматривала есенинские валенки.
Особенного расположения к ней не чувствовал, кажется, ни один из них. Отзывы людей, знавших Гиппиус в разные времена, — свидетелей, совершенно несхожих друг с другом, — созвучны в том смысле, что всеми признается яркость, значительность ее личности. Но всеми отмечена и надменность, воспринимаемая как знак гордыни, холодная аналитичность, ставшая второй природой, и явное, даже подчеркиваемое ощущение своего бесконечного превосходства над собеседником.