Целые дивизии, отказываясь повиноваться своим офицерам, покидали лагерь, где измена главнокомандующего вынуждала их служить орудием неизвестных интриганов.
Получив такие известия, Дюмурье выронил перо, которым писал приказ по армии. Он с небольшой свитой выехал в Турне, где Клерфэ встретил его не как генерала неприятельского войска, а как своего несчастного союзника. Любовь, которую Дюмурье сумел внушить своим солдатам, оказалась так велика, что восемьсот рядовых полка Бершени и саксонские гусары присоединились к нему по собственному побуждению. Когда он приехал в Турне, у него в кошельке оставалось только несколько золотых. Все его товарищи по бегству находились в сходном положении. Герцог Шартрский, Тувено, Монжуа, верный Батист и юные героини де Ферниг, дезертировавшие, не совершив преступления, вскладчину купили и первыми дали ему горький хлеб изгнания.
Такой была развязка длинной политической и военной драмы, поднявшей Дюмурье в течение трех месяцев на высшую ступень величия и низвергнувшей до уровня презренного авантюриста.
С этих пор Дюмурье, проклинаемый в отечестве, едва терпимый за границей, переезжал из одной страны в другую, нигде не находя себе пристанища. Предмет презрительного любопытства, почти нищий, не имея семьи, получая жалкие субсидии от Англии, он возбуждал лишь сострадание. Как будто чтобы сильнее покарать его, Небо не отняло у него гения, желая наказать бездействием. Дюмурье не переставая писал мемуары и составлял планы для всех войн, которые Франция вела в продолжение тридцати лет с Европой; он всем предлагал свою шпагу и от всех получал отказ. Он умер в Лондоне. Отечество оставило его прах в месте его изгнания и даже не воздвигло могильного камня на поле битвы, где он спас Францию.
XXXVIII
Марат набирает силу — Учреждение комитетов — Ассигнации — Декрет, обвиняющий Марата — Вандея — Смерть жены Дантона — Двадцать два жирондистских депутата — Революционный трибунал — Комитет общественного спасения
Якобинцы, довольные победой, которую одержали над противниками, дали время своим врагам передохнуть. По-видимому, между комитетами Конвента и Парижской коммуной установилось даже нечто вроде соглашения.
Дантон держался в стороне, гордо и независимо, являясь как бы третейским судьей партий. Робеспьер ждал, чтобы новый кризис вознес его еще выше. Ни тот ни другой не поддерживали волнений толпы. Только один человек смущал все партии в Конвенте. Это был Марат — олицетворенное воплощение анархии.
Начиная с 10 августа Марат, выходя из катакомб, где жил, говорил только о страданиях народа. Появляясь перед толпой, якобинцами, кордельерами, в ратуше и среди волнений, он везде действовал с аффектом и напряжением. Он начал оспаривать у Робеспьера аплодисменты якобинцев: Робеспьер обещал народу только законы, которые должны были справедливее распределить общественные блага между всеми классами общества, а Марат пообещал коренной переворот и довольство в будущем. Один сдерживал народ своим благоразумием — другой увлекал своим безумством. Робеспьера уважали — Марата боялись. Он чувствовал, какую роль играет, и вот в каких выражениях аттестовал себя в «Друге Народа»: «В детстве я был слаб здоровьем, не знал ни радости, ни резвости, ни забав. Я был тих и прилежен, и учителя лаской могли всего добиться от меня. Меня наказали всего один раз. В то время мне было одиннадцать лет. Наказание оказалось незаслуженным. Меня заперли в комнате, а я открыл окно и выскочил на улицу. Любовь к славе всегда была моей главной страстью. Пяти лет я мечтал быть школьным учителем, в пятнадцать — профессором, в восемнадцать — писателем, в двадцать — изобретателем, а теперь я мечтаю о славе принести себя в жертву отечеству!
Я провел двадцать пять лет в уединении, в чтении, в размышлениях по поводу лучших книг, толкующих о нравственности, философии и политике, желая прийти к наилучшим выводам. Из этого времяпровождения я вынес страстное желание сделаться полезным человечеству, святое уважение к правде, сознание скудности человеческих знаний. Шарлатаны ученого сословия, разные д’Аламберы, Кондорсе, Лапласы, Монты, Лавуазье одни хотели занимать видное место. Я в течение пяти лет стонал под этим позорным гнетом, когда революция дала о себе знать созывом Генеральных штатов. Я скоро угадал, к чему это должно привести, и вздохнул свободнее, надеясь увидеть человечество отомщенным, помочь ему разорвать эти узы.
Но это был пока только чудный сон! Он чуть не улетучился. Жестокая болезнь едва не свела меня в могилу. Не желая умереть, не совершив ничего для человечества, я на своем страдальческом ложе сочинял „Жертву отечеству“… Когда я выздоровел, то только и думал о том, как послужить делу свободы! А они еще обвиняют меня в том, что я продажный изверг! Да я мог бы получать миллионы, если бы только продавал свое молчание! А я нищий!»
Марат считал себя орудием Божьим. Он написал книгу о бессмертии души. «Революция, — говорил он, — всецело основывается на Евангелии. Нигде не высказано столько проклятий богатым и сильным мира сего. Иисус Христос — наш общий Учитель!»
Вера в свою избранность сказывалась на отношениях Марата с людьми. Когда они с Робеспьером встречались в Конвенте, то обменивались презрительными взглядами. «Подлый ханжа!» — бормотал Марат. «Низкий убийца», — шептал Робеспьер. И при этом оба одинаково ненавидели жирондистов.
Темная, вся в заплатах куртка, бархатные, в чернильных пятнах, панталоны, синие шерстяные чулки, башмаки, подвязанные у щиколоток веревками, грязная, расстегнутая на груди рубашка, прилипшие к вискам волосы, стянутые сзади кожаным ремешком, круглая, с опущенными полями шляпа — вот в каком виде Марат являлся в Конвент. Его жалкая внешность служила вывеской его мнений. Сознание важности предстоявшей ему роли росло вместе с предчувствием будущего могущества. Он угрожал всем, даже своим прежним друзьям. Он смеялся над Дантоном по поводу изощренности его вкуса. «Что Дантон, — спрашивал он Лежандра, — все еще говорит, что я смутьян, портящий все? Одно время я хлопотал для него о диктатуре, думая, что он способен к ней. Он изнежился в наслаждениях. Его опьянила добыча, полученная в Бельгии, и важность возложенного на него поручения. Он теперь слишком важный барин для того, чтобы снизойти до меня. Но народ и я — мы не спускаем с него глаз».
Конвент некоторое время старался с помощью организации всевозможных комитетов приучить свои членов к исполнению обязанностей, к которым они могли бы оказаться способными. Учреждение республиканского правления в стране, привыкшей в течение стольких веков к единоличной власти, стало главной мыслью депутатов Конвента. Они призвали в конституционный комитет людей, которые, как они предполагали, были в высшей степени одарены организаторским гением. Во время первых выборов руководствовались не партийными взглядами, но определением способнейших. Преобладали жирондисты, но не столько количественно, сколько поличным качествам. В комитете, в частности, заседали Бриссо, Петион, Верньо, Кондорсе, Жансонне, Сийес.
Комитет народного просвещения состоял из философов, писателей и артистов. Кондорсе, Приер, Ланжюине, Дюсо, Давид, Фоше были главными его членами. Камбон царил в комитете финансов: якобинец в своей страсти к республике, жирондист в ненависти к анархистам, честный, как рука народа, пересчитывающая свои собственные сокровища, и непоколебимый, как цифры, которые она выводит.
Комитет общественного спасения, долженствовавший поглотить все остальные и возвыситься над законами как фатум, был учрежден два месяца спустя и просуществовал полгода.
В то время как эти комитеты в тиши готовили конституцию и обсуждали системы воспитания, военную, финансовую и общественного благоустройства, волнения в Париже беспрестанно напоминали Конвенту о насущных и неотложных нуждах. По роковому совпадению годы волнений оказались для Франции и годами бесплодия почвы: продолжительные жестокие зимы выморозили хлеба; казалось, сами стихии сражались против свободы. Реки замерзли, трудно стало добыть дров; высокая цена всех припасов предвещала нужду и смерть в том виде, в каком они возбуждают наибольший ропот в народе: в виде голода. Роскошь исчезла вместе с чувством безопасности, которое ее порождает: богатые прикидывались нищими, чтобы избежать ограбления; дворяне и священники во время бегства унесли с собой или зарыли в погребах, садах, в стенах домов значительную часть золота и серебра в монетах. Конфискации и секвестры оставляли в руках республики без всякой пользы множество невозделанных земель и необитаемых домов.
Чтобы пополнить недостаток золота и серебра, Собрание ввело в оборот бумажные деньги — ассигнации. Эта валюта, основанная на доверии, могла бы удержаться наравне с монетой металлической, если бы народ захотел понять ее значение и принять ее; она увеличила бы число сделок между частными лицами, оживила бы труд, оплачивала бы подати и обозначила ценность земель. Монета, что бы ни говорили подчас экономисты, никогда не имеет другой цены, кроме цены по договору, который ее создал, и по кредиту, который она имеет. Достаточно, чтобы отношение между покупаемыми вещами и монетой, на которую их покупают, не могло быть самовольно изменено; действительная и истинная цена всех вещей основана на этом отношении. Следовательно, только законная власть, честная и осмотрительная, имеет право чеканить монету. А будет ли она чеканить монету из золота, серебра, меди или печатать на бумаге — имеет мало значения, лишь бы отношение было свято сохранено и народ не потерял таким образом доверия к кредиту денежного знака.