Цитата из статьи Покровского была воспроизведена в 65-м томе первого издания Большой советской энциклопедии, который до сих пор хранится в архиве-библиотеке Сталина. Здесь я ее воспроизвожу так, как она выглядит и сейчас в энциклопедии. Сталину принадлежат все три вертикальные карандашные отметины на полях раздела, посвященного яфетической теории Марра.
Новый уровень отношений с советской властью начался у Марра с появлением на ее вершине земляка-грузина, большевистского эксперта по Кавказу и национальному вопросу И.В. Сталина. Новый вождь охотно использовал авторитет престарелого академика в своих политических целях. Не один Марр сознательно стремился к сотрудничеству теперь уже со сталинским руководством и его режимом. В различных областях знания, в том числе и в лингвистике, то и дело появлялись свои добровольцы «марксистского» направления. Но признавала или нет новая власть того или иного деятеля и то или иное направление «марксистским» то есть своим, во многом зависело от расстановки политических сил, а точнее, от положения крупных политических фигур, поддерживавших их. Падение того или иного партийного вождя вело за собой низвержение очередной «деборинщины в философии, рубинщины в политической экономии, переверзевщины в литературоведении и др.»[100]. Марра же признали за своего задолго до того, как его признал «своим» Сталин, и это ему никак не навредило. Но только в 1930 году, на XVI съезде партии, Марр был окончательно возведен в ранг вождя в своей науке и, похоже, что он возмечтал возглавить Академию наук СССР. Предпосылки для таких помыслов, без сомнения, были. В науке Марр действительно был революционером со всеми положительными и отрицательными сторонами свойственными радикально мыслящему ученому. Именно поэтому не только для Бухарина, Луначарского, Покровского, но и для многих других знатных революционеров-большевиков 20-х годов Марр был своим не столько по общему делу, сколько по духу. И для Сталина он легко должен был стать своим как бы сразу в трех качествах. Во-первых, по политической гибкости, во-вторых, по происхождению (грузин, земляк), в-третьих, по свому радикализму в науке. Ко всему этому можно прибавить то, что среди действительных членов Императорской академии наук выдающиеся выходцы с Кавказа были все же редкостью. Марр же был единственным академиком, полностью посвятившим себя истории, культуре и языкам Грузии и всего Кавказа. Набиравший же силу вождь никогда не забывал о своих корнях и все чаще опирался на земляков.
Приспосабливая свое «новое учение» о языке к учению об общественно-экономических формациях и к классовому подходу, Марр и его последователи легко обнаружили резкие, революционные сломы в лексике и семантике языков революционных эпох и даже их внутренние расслоения. В связи с этим Марр заявил об открытии им нового явления — «речевой революции» как части культурной революции[101].
Человек — тончайший инструмент времени. Его слух и мышление моментально подмечают любую дисгармонию в окружающем мире. Наблюдая как бы со стороны жизнь языка и общественного сознания (а на самом деле будучи погружен в них), человек способен предчувствовать назревающие тектонические сдвиги в положении веками складывавшихся социальных слоев и классов. Так история, язык и социальная психология начинают сходиться в самых чувствительных точках человеческой цивилизации — в революционных эпохах. Это «схождение» подметили еще классики марксизма, но первым, кто рассмотрел проблему языка и революции в общей связке, был Поль Лафарг.
Еще в середине 20-х годов, когда Сталин только приступил к систематическому комплектованию своей личной библиотеки в Кремле и на даче в Зубалове, он, обдумывая ее будущую структуру, в числе персональных рубрик предусмотрел специальную рубрику и для книг Лафарга[102].
В ранних послереволюционных работах и речах вождя имя Лафарга встречается часто, так как философские и публицистические произведения известного теоретика входили в круг чтения образованного социал-демократа и марксиста. Позже Сталин хотя и не запретил книги Лафарга, но он был объявлен «оппортунистом», сам вождь при случае критиковал его публично, а после войны произведения Лафарга уже не переиздавались. Сейчас в библиотеке Сталина сохранилось шесть наиболее известных книг и брошюр Лафарга и три тома его собраний сочинений на русском языке, выходившие с 1925 по 1931 год. На всех книгах есть штампы личной библиотеки Сталина, а на первых страницах его рукой простым карандашом указана рубрика: «Социализм». Только на одной из них — «Исторический материализм Маркса» (Иваново-Вознесенск, 1923), Сталин указал иную рубрику: «1) Маркс» . Других помет вождя на сохранившихся в библиотеке произведениях Лафарга я не обнаружил.
В третьем томе сочинений Лафарга было опубликовано известное произведение: «Французский язык до и после революции. (Очерки по истории происхождения современной буржуазии)». В тех же 30-х годах оно под названием «Язык и революция» несколько раз переиздавалось отдельной брошюрой и считалось классическим марксистским произведением на заявленную тему[103]. Марр и его последователи часто ссылались на Лафарга[104], а некоторые фразы из этой работы стали афоризмами. Например: «Язык, подобно животному организму, рождается, растет и умирает. В течение своего существования он проходит ряд эволюций и революций, ассимилируя и отбрасывая от себя отдельные слова, выражения грамматические формы»[105]. Или еще более известное в те времена высказывание: «Подобно тому, как растение не может быть вырвано из своей климатической обстановки, точно так же и язык неразрывно связан со своей социальной средой»[106]. Основной пафос работы Лафарга свелся к тому, что революционная эпоха во Франции (с 1794 по 1831 год) породила огромное количество новых слов и выражений не известных предыдущим временам. Лафарг пишет о том, что разные академические словари зафиксировали от 336 до 11 тысяч новых слов, новых технических терминов и новых значений. Аристократы и консервативно настроенные публицисты подняли шум по поводу того, что «словарь осквернен словами, заимствованными из жаргона, игорных и воровских притонов, кабаков… гиперболами портных, парикмахерских… языком уборщицы, проститутки, прачки, оскорбительными для национального характера»[107]. Можно подумать, что речь идет не о французской печати и французском языке конца XVIII — начала XIX века, а о русском языке послереволюционной эпохи (1917–1927 годы) или о российской действительности постперестроечного периода (с 1993 года и до настоящего времени). Лафарг же вполне разумно связал изменения в языке с выходом на первые роли представителей нового класса (буржуазии) и с началом господства его политического, профессионального, разговорного, письменного языка и жаргонов.
Марр, как и все его современники, без труда обнаружили, что старый царский мир подвергся коренной ломке не только в результате Февральской и Октябрьской революций, а также Гражданской войны. Еще большая «перестройка» (и это слово из сталинского лексикона того времени) развернулась в эпоху индустриализации, коллективизации, экономического и физического уничтожения целых классов и социальных слоев. На месте старого мира начали возводиться конструкции совершенно иной экономической и общественной формации. В процессе Гражданской войны и последующих преобразований старое общество было полностью деструктурировано. Тогда же были сознательно уничтожены старые классы и сословия, государственные учреждения и общественные институты. В межвоенный период народились, а точнее, инженерно были «сконструированы» благодаря Сталину новые «классы» («российский пролетариат», «колхозное крестьянство», «трудовая интеллигенция» и т. д.) и соответствующие им отрасли народного хозяйства и государственные институты. Ломка и перестройка общественного здания была настолько радикальна, что люди старшего поколения, сформировавшиеся еще в дореволюционном обществе, после Гражданской войны вдруг почувствовали себя на чужбине, в другой стране. Они оказались среди людей, которые одевались, вели себя и даже жестикулировали совершенно иначе. В единый исторический миг у этих «новых советских» людей обнаружились другие этикет и этика, иная мораль, другое видение мира. Они даже говорили на особом языке и мыслили совершенно новыми категориями, новыми понятиями и даже новыми языковыми конструкциями. Язык газет, декретов, афиш, язык публичных речей, художественной литературы и поэзии, партийных собраний, театральных постановок и площадей больших городов стал в течение всего лишь одного десятилетия совершенно иным и даже плохо понимаем теми, кто не хотел воспринимать все эти нововведения. Еще в 1917–1918 годах глубинные сдвиги в русском языке первыми почувствовали (но по-разному выразили к ним свое отношение) два великих поэта — Александр Блок (поэма «Двенадцать», «Слушайте революцию!») и Иван Бунин («Окаянные дни»). В послереволюционные годы (как и сейчас в постперестроечное время) вместе с языком стали растворяться и исчезать из общественной жизни целые социальные группы и их языки: церковной и монастырской культуры, великосветской, дворянской, купеческой, царской бюрократической, армейской и даже городской мещанской и патриархально-крестьянской культур. Начали трансформироваться и расплавляться даже наиболее консервативные традиционные национальные крестьянские культуры как западных, так и восточных народов СССР. Вроде бы те же самые люди и рождены от тех же отцов и матерей, но иная страна, иные обычаи и правила жизни, иные приоритеты, иные средства их достижения — все новое, все чудное и для многих сложившихся до революции людей глубоко чуждое. Как будто на давно обжитое место пришел новый народ-варвар, хотя не было никакого завоевания. А все дело в том, что как в начале XX века, так и в его конце в России произошла смена общественно-экономических формаций, что нашло немедленное отражение в языке-мышлении и культуре. Поэтому трудно отказать Лафаргу, Каутскому, Ленину и, конечно, Марру в способности чутко прислушиваться к языку революционных эпох[108].