Неприкрытая и все более усиливающаяся недоброжелательность к Ломоносову вызвала в конце 1990-х гг. законную реакцию. А. Г. Кузьмин напомнил научной общественности, по сути, неизвестные ей аргументы ученого, которым до сих пор ничего не могут противопоставить норманисты. Так, он показал нелогичность произведения имени «русь» от финского названия шведов «руотси», ибо «имя страны может восходить либо к победителям, либо к побежденным, а никак не к названиям третьей стороны». Ломоносов ввел новый документ — окружное послание византийского патриарха Фотия, говорившее о пребывании росов на Черном море до призвания Рюрика. Высоко Кузьмин оценил его доводы, когда он, отвергнув попытки выдать имена русских князей за скандинавские, указал, во-первых, «что на скандинавском языке не имеют сии имена никакого знаменования», и, во-вторых, что «сами по себе имена не указывают на язык их носителей». Остановившись на заключении Ломоносова, о практическом отсутствии в русском языке германизмов, Кузьмин подчеркнул: норманисты, столько веков выискивая эти следы в нашем языке, пришли к неутешительному итогу. Историк отметил данные Ломоносова о «Неманской Руси», его вывод, что варяги — общее имя многих народов, объединение им проблем руси и роксолан. И, подытоживал он, преимущество Ломоносова перед немцами «заключалось в гораздо более глубоком понимании сущности и связей между явлениями внешнего мира… что явление, факт не существуют сами по себе вне связи с другими явлениями и фактами». Тогда как «немецкая ученость» вместо сколько-нибудь обоснованной теории брала за основу наивный германоцентризм, через призму которого рассматривались и все явления истории славян и руси». А Миллера, констатировал исследователь, он превосходил «не только по методу, но и по широте эрудиции»[225].
Параллельно с тем Ю. Д. Акашев отметил высокий потенциал Ломоносова как историка. В. В. Фомин привел негативные мнения о диссертации Миллера ученых-норманистов XVIII–XIX вв., что уже ставило под сомнение наличие у Ломоносова лишь «патриотического порыва» в ее неприятии, отметил его превосходство как источниковеда перед Миллером. Н. М. Рогожин указал, что в ходе полемики с Миллером Ломоносов продемонстрировал хорошее знание источников[226]. Но насколько велика была инерционность заданного норманистами представления о Ломоносове, что даже те ученые, которые говорили об искажении немецкими академиками свидетельств ПВЛ, отделяющей русь от норманнов, и положительно оценивали борьбу Ломоносова «против теории о немцах-цивилизаторах», вместе с тем продолжали рассуждать в рамках привычного шаблона. Так, В. П. Макарихин утверждал, что «патриотическая общественность России восприняла» норманскую теорию «как оскорбление, европейское хамство», а Ломоносов в ходе идейно-политической борьбы допускал «тенденциозное истолкование исторических фактов, исторических источников»[227].
Ломоносов и Миллер: уроки дискуссии
Чтобы понять, соответствует ли истине приговор Ломоносову как историку, вынесенный заинтересованной стороной — норманистами, надлежит обратиться к первоисточникам: к диссертации (в тогдашнем понимании — рассуждение) Миллера «О происхождении имени и народа российского» («De origine gentis russicae») и замечаниям на нее Ломоносова.
Над своим произведением Миллер работал с весны 1749 г., готовясь прочитать его на первой в истории Академии наук «ассамблее публичной», назначенной на 6 сентября (на следующий день после тезоименитства императрицы), а затем перенесенной на 26 ноября (на другой день празднеств по случаю восьмой годовщины ее восшествия на престол). Одновременно с Миллером получил предписание выступить на торжественном собрании с похвальным словом Елизавете Петровне Ломоносов. Как подчеркивалось в определении Канцелярии Академии, оба сочинения «требуют великого осмотрительства, так как новое дело»[228], в связи с чем были предварительно «апробованы» президентом Академии наук К. Г. Разумовским и его правой рукой Г. Н. Тепловым, находившимися тогда в Москве. Похвальное слово Ломоносова в начале августа 1749 г. было ими высоко оценено и разрешено к печати[229].
По этому случаю И. Д. Шумахер в письме Теплову писал: я рад, «что вы нашли столь превосходным панегирик г. Ломоносова и желаю, чтоб речь г. Миллера заслужила такое же одобрение». Обеспокоенность Шумахера была оправдана. Речь Миллера, поступавшая на отзыв руководителям Академии, вызвала у них сомнение, в связи с чем Теплов, возвращая ее первую часть в Петербург, советовал «некоторые строки выпустить». Это сомнение усиливалось по мере знакомства с нею, и по решению президента она была передана на экспертизу коллегам Миллера. И уже 21 августа Шумахер поставил Теплова в известность о мнении профессоров, что, если напечатать ее в том виде, как есть, то «это было бы уничижением для Академии»[230]. Через два дня на соединенном Академическом и Историческом собрании речь была, по словам П. С. Билярского, «торопливо» рассмотрена и разрешена к печати с учетом замечаний, поступивших от присутствующих. Но, как уведомлял Шумахер Теплова, «Миллер не хочет уступить, а другие профессора не хотят принять ни его мнения, ни его способа изложения»[231]. Перенос торжественного заседания Шумахер использовал для организации пересмотра диссертации Миллера «по отдельности», и она была послана И. Э. Фишеру, Ф. Г. Штрубе де Пирмонт, С. П. Крашенинникову, В. К. Тредиаковскому, М. В. Ломоносову, Н. И. Попову с тем, чтобы «освидетельствовать, не сыщется ль во оной чего для России предосудительного».
Названные лица и на сей раз вынесли ей тот же вердикт, который они высказали еще при первом знакомстве с нею, но только использовав теперь формулировку Канцелярии Академии: они расценили речь именно как «предосудительную России». Как выразил общий настрой Штрубе де Пирмонт, Академия справедливую причину имеет сомневаться, «пристойно ли чести ея помянутую диссертацию публично читать и напечатавший в народ издать»[232]. Наиболее полные возражения на сочинение Миллера представили Попов и Ломоносов[233]. Нельзя не заметить, что очень важную роль в его обсуждении сыграл астроном Попов, хотя в литературе принято все сводить к фигуре Ломоносова. Настолько важную и вместе с тем настолько активную, что в октябре 1749 г. Шумахер уверенно говорил, что именно он, а не кто-то другой, задал Миллеру «шах и мат, указав на столько грубых ошибок, которых он решительно не мог оправдать»[234]. После того, как Миллер обвинил оппонентов в пристрастном отношении к своей работе, в стенах Академии разгорелась острая дискуссия, в ходе которой (октябрь 1749 — март 1750 г.) состоялось 29 заседаний Чрезвычайного собрания академиков и адъюнктов. В итоге диссертация Миллера была забракована, а отпечатанный тираж (на латинском и русском языках) был, по постановлению Канцелярии Академии, уничтожен[235].
Несмотря на решение Канцелярии Академии, диссертация Миллера не пропала для потомства и многократно была явлена ученому свету, да и не только ему. Список с нее А. Л. Шлецер, несмотря на свои враждебные отношения с Миллером, послал профессору И. К. Гаттереру в Геттинген, где тот поместил ее в своих «Allgemeine historische Bibliothek». К 1773 г., по признанию самого Миллера, она была напечатана в Геттингене «уже вторым тиснением»[236]. С основными ее положениями, несколько измененными под воздействием критики Ломоносова, в полной мере могли ознакомиться и русские читатели. В 1761 г. она была опубликована как вводная часть исследования Миллера, посвященного истории Новгорода, одновременно на страницах «Сочинений и переводов к пользе и увеселению служащих» и академического журнала «Sammlung russischer Geschichte». Главные ее мысли Миллер затем повторил в книге «О народах издревле в России обитавших», изданной в 1773 г. в Петербурге[237]. В целом, как констатировал в январе 1761 г. Ломоносов: «Всего доказательнее его злоба, что он в разных своих сочинениях вмещает свою скаредную диссертацию о российском народе по частям и, забыв свое наказание, хвастает, что он ту диссертацию, за кою штрафован, напечатает золотыми литерами»[238].
В разговоре о полемике Ломоносова и Миллера симпатии большинства специалистов находятся на стороне последнего. Тому способствуют несколько обстоятельств, которые в обязательном порядке принято подчеркивать в норманистской литературе. Первое из них заключается в том, что Ломоносов якобы не мог терпеть иностранцев, потому-то он так и третировал Миллера. Начало этому мнению положил Шлецер, утверждая, что «русский Ломоносов был отъявленный ненавистник, даже преследователь всех нерусских». Как верно заметил Б. И. Краснобаев, «вздорны обвинения Ломоносова в нетерпимости, нелюбви к «немцам». Они распространялись его недругами из числа приверженцев клики Шумахера-Тауберта, с которой он. вел борьбу принципиальную, отнюдь не личную»[239]. Но к распространению этих обвинений еще в большей мере причастны многие наши исследователи, игнорирующие факты дружбы Ломоносова с работавшими в России иностранными учеными. Так, после смерти Г. В. Рихмана, с которым, по признанию Ломоносова, его связывали «согласие и дружба», он принимает живейшее участие в судьбе его семьи, состоявшей из вдовы, тещи, троих детей в возрасте от трех месяцев до четырех лет и совершенно оставшейся без средств существования. В июле 1753 г. он просит И. И. Шувалова: «Исходатайствуй бедной вдове его или детям до смерти. За такое благодеяние Господь Бог вас наградит, а я буду больше почитать, нежели за свое (курсив мой. — В. Ф.)». Через месяц Ломоносов обращается с просьбой о назначении вдове Рихмана пожизненной пенсии к другому влиятельному царедворцу, вице-канцлеру М. И. Воронцову. Говорит он о «добром сердце и склонности к российским студентам» И. Г. Гмелина, читавшего «им в Сибири лекции, таясь от Миллера, который в том ему запрещал». В отношении И. А. Брауна Ломоносов отмечал его «старание о научении российских студентов и притом честная совесть особливой похвалы и воздаяния достойны». Был очень близок со Я. Я. Штелиным, которого единственного из своих знакомых называл в письмах другом и который последние дни пробыл с умирающим Ломоносовым[240].