Замерзающий человек не понимает, что с ним происходит. Он всего лишь непреодолимо хочет спать. Но, погрузившись в этот леденящий кровь сон, он уже никогда не проснется.
Во время отступления французской армии из Москвы в 1812 году вдоль Смоленской дороги лежали сотни и тысячи тел погибших от холода. Эту страшную картину описал в своих воспоминаниях Арман де Коленкур.
«Мороз был такой, что оставаться на бивуаках было невыносимо. Горе тому, кто засыпал на бивуаке. В результате дезорганизация чувствительным образом захватила уже и гвардию. На каждом шагу можно было встретить обмороженных людей, которые останавливались и падали от слабости или от потери сознания. Если им помогали идти, или, вернее, с трудом тащили их, то они умоляли оставить их в покое. Если их клали на землю возле бивуаков (костры бивуаков горели вдоль всей дороги), то, как только эти несчастные засыпали, они были неминуемо обречены на смерть. Если им удавалось сопротивляться сну, то кто-нибудь из проходящих мимо отводил их немного дальше, и это продолжало их агонию на некоторое время, но не спасало их, ибо для людей в таком состоянии вызываемая морозом сонливость является силой, против которой нельзя устоять; засыпаешь вопреки своей воле, а заснуть — это значит умереть. Я пытался спасти некоторых из этих несчастных, но тщетно. Они могли пробормотать лишь несколько слов, прося оставить их в покое и дать им немножко поспать. Послушать их, — так этот сон должен был быть их спасением. Увы! Он означал последний вздох несчастного, но зато бедняга переставал страдать, не испытывая мук агонии. На побелевших губах замерзших была запечатлена признательность судьбе и даже улыбка. На тысячах людей я видел это действие мороза и наблюдал смерть от замерзания. Дорога была покрыта трупами этих бедняг» (83, 266).
Иль мне в лоб шлагбаум влепит…
На въезде в любой губернский город находилась застава с двумя обелисками, увенчанными двуглавым орлом. На заставе караульный, обычно отставной солдат (по-французски — «инвалид»), проверял у едущих подорожную и затем поднимал полосатый шлагбаум. Торопливость путника и неловкость стражника могли привести к тому, о чем говорит Пушкин.
Заставы с орлами были и в уездных городах. Однако там зачастую не было солдат для несения караульной службы при шлагбауме. В результате шлагбаум был постоянно поднят, но, по русскому обыкновению, не совсем поднят, а приподнят, то есть как бы отчасти открыт, а отчасти закрыт. Едущим приходилось зорко смотреть за тем, чтобы не зацепить верхом кибитки, а то и головой полуопущенный шлагбаум.
На эту дорожную опасность жаловался в письме отцу, императору Николаю, наследник престола Александр, совершавший в 1837 году путешествие по России.
«Позволь мне, милый Папа, одно замечание сделать насчет шлагбаумов в уездных городах, где нет даже никакого гарнизона, их держат на цепи, без часового, и так коротко, что того и смотри, что беда случится или к низкой стороне лошади неравно дернут, если бы, по крайней мере, приказано было как то у нас делается и в Царском селе, когда караула нет, что цепи снимаются совсем» (19, 87).
Были, однако, опасности и пострашнее, чем опущенные шлагбаумы. Со времен Ильи Муромца на русских дорогах не переводились «соловьи-разбойники». Ограбить и убить одинокого путника было не слишком сложным делом. «Лихих людей» привлекало на дорогу то, что путник всегда имел при себе деньги и имущество.
Среди дорожных впечатлений наследника Александра было и такое. «В Екатеринбург приехал я в 5 часов прямо в собор. Перед мною ехал за несколько часов Корпуса жандармов подполковник Касинский — и у самого Екатеринбурга увидел разбойника, напавшего на проезжающую семью, злодей скрылся, но сегодня вечером 3 отставных солдата его поймали и представили в полицию. Я приказал дать им особенное денежное вознаграждение. Разбойник же этот оказался некто известный Рыков, который в 4-й раз бежит из сибирских рудников, дерзость их, чтобы нападать под самым городом на проезжающих, превосходит все меры и непонятна» (19, 51).
Неделю спустя наследник вновь рассуждает об этой истории, которая крепко засела ему в память. Он пишет отцу: «Не только ссыльные бегут, но даже каторжные, я в прошедшем письме из Екатеринбурга писал, что в день моего приезда один каторжный напал на большой дороге в нескольких верстах от города, где ты думаешь его поймали? — В самом городе, на квартире у одного заводского рабочего, которые почти такие же каналий, как сам разбойник, это клан людей самый развратный» (19, 54).
Наследник престола, конечно, был огражден от опасности дорожного грабежа. Иное дело — рядовые путники. Тут следовало быть начеку
Проезжая из Москвы в Калугу осенью 1845 года, Иван Аксаков столкнулся с этой угрозой. «В Шарапове я пил чай, и жена смотрителя предупредила нас, что за Быкасовом (второй станцией) шалят: бежало человек одиннадцать из острога, зарезали пять или шесть человек, да еще товарища своего, который, будучи хром, не мог за ними быстро следовать. Эти люди зашли в дом одного Боровского купца, которого убили, других, кого нашли, изувечили, но не тронули, однако, пятилетнего ребенка, спавшего на постели». Впрочем, Аксаков далее замечает: «Никаких разбойников не встретил, да я и забыл о них, ибо мне все хотелось дремать» (2, 193).
Угроза нападения разбойников на дорогах николаевской России вообще была не слишком актуальной. Тот же Иван Аксаков в одном из писем рисует следующий эпизод. «…Стало темнеть, мы въехали в лесок, и Никита (слуга. — Н. Б.) начал просить у меня пороху для пистолетов, в чем я ему отказал, потому что ни пороху, ни пуль не было, да и нужды в них нет. Слава Богу, вот сколько я проехал по России безо всякого оружия. Все мирно…» (2, 439).
Заметим, что дело происходило в Бессарабии, на самой окраине империи.
Помимо разбойников русская дорога издавна была полна обычными ворами. Они действовали главным образом на почтовых станциях и постоялых дворах. Характерный эпизод такого рода изображен в письме отцу писателя и поэта М. Н. Муравьева (1757—1807). Автор письма, служивший в то время (лето 1777 года) сержантом в Измайловском полку, едет из отпуска, который он провел в доме своего отца, Н. А. Муравьева, в Твери, на службу в Петербург.
«…Между тем, как я обмок и озяб и плащ до половины был забрызган, вздумал я идти в трактир и плащ скинул. При кибитке остался Ванька, а я с ямщиком пошел в трактир, где подали мне чаю. Между тем колесо поспело, и ямщик, который, проводив меня, шел назад к лошадям своим, встретился уже с Ванькою, который кибитку везет к трактиру и к почтовому двору, который тут напротив. Покуда зачали мазать колеса, Ванька пошел с старым ямщиком ко мне в хоромы о прибавке денег к прогонам спроситься. Пришел назад — плаща уж и нет. Вот какое наше несчастье!» (134, 262).
Прошло несколько десятилетий — и маркиз де Кюстин жалуется своим читателям на ту же напасть: «На каждом перегоне мои ямщики по крайней мере раз двадцать крестились, проезжая мимо часовен, и столь же усиленно раскланивались со всеми встречными возницами, а их было немало. И выполнив столь пунктуально эти формальности, искусные, богобоязненные и вежливые плуты неизменно похищали у нас что-либо. Каждый раз мы не досчитывались то кожаного мешочка, то ремня, то чехла от чемодана, то, наконец, свечки, гвоздя или винтика. Словом, ямщик никогда не возвращался домой с пустыми руками» (92, 201).
Воры караулили зазевавшегося путника не только на станциях, но и на перегонах. Барон М. А. Корф в своем дневнике (1843) рассказывает и такую историю: «С Клейнмихелем (П. А. Клейнмихель — генерал, главноуправляющий путями сообщения. — Н. Б.) случился довольно забавный анекдот. Во время его поездки к нему отправляют отсюда ежедневно курьеров с бумагами и делами, и как на переездах он, при всей своей деятельности, не мог успевать всего очищать, то и накопилось значительное количество бумаг, которые были привязаны в чемодане за его коляскою. Между Москвою и Тулою этот чемодан отрезали. Можно представить себе бешенство Клейнмихеля, но вместе и бешенство вора, когда он вскрыл свою драгоценную добычу» (87, 278).
«Где-нибудь в карантине…»
Издавна люди пытались остановить распространение опасных инфекционных болезней (в первую очередь — чумы и холеры) путем прекращения всякого общения с больными. Вводимый властями запрет на выезд и выезд из охваченных эпидемией местностей в XIV столетии получил в Европе название «карантин». Это слово происходило из итальянского языка и в оригинале означало «quaranta giorni» — «сорок дней». На многодневный карантин ставили в первую очередь корабли, прибывавшие в Италию из Турции и Египта. Если за это время на борту судна не обнаруживали больных — корабль допускали в порт.