корреспондент газеты «Правда» Михаил Адольфович Печерский [308]. Этот документ подкупает своей искренностью. Многие его страницы проникнуты трагическим лиризмом. В литературном отношении дневник Михаила Адольфовича напоминает «Разные дни войны» Константина Симонова [309]. Обращает на себя внимание смелость и откровенность изложения событий. Автор не боялся критиковать и давал нелестные характеристики собственным начальникам и коллегам, называл недостатки, искал причины неудач и при этом сам оставался достаточно самокритичным. Вместе с тем официальные публикации фронтовой печати Печерского не шли ни в какое сравнение с его личными записями. Внутренний цензор автора требовал отвечать заданным стандартам советской публицистики. Разница между дневниковыми записями и публикациями в газетах у Печерского настолько велика, что трудно представить, что это писал один и тот же человек. В дневнике все, что касалось советского антисемитизма, Михаил Адольфович зашифровывал, оставляя для памяти только замечания общего характера: «Разговор об антисемитизме. Факты, факты… Тяжело». «Город Щучин. Заняли его 12 июля 1944 г. Рассказ Суздаля о семилетней девочке-еврейке, просидевшей три года в подвале у польского крестьянина. У девочки спрашивают, где бы она хотела теперь жить? Там, где люди добрые». «Рассказ Суздаля о гетто – Виленском, Варшавском и т. д.», «Чаусы – моя родина. Точнее – крохотный еврейский хуторок Вилейка в 3–4 км от Чаус» [310]. И ни слова о евреях, родных и знакомых, которые были поголовно уничтожены нацистами.
Источники сведений о геноциде
Сведения о нацистских преступлениях, убийствах мирных граждан и поголовном уничтожении евреев поступали из разных источников. Мы читаем об этом в письмах из районов глубокого советского тыла (Урал, Закавказье, Сибирь, Средняя Азия, Казахстан, Дальний Восток), куда были эвакуированы или бежали семьи, спасавшиеся от военных действий. В свою очередь солдаты и командиры действующей армии описывали то, что им открывалось при освобождении оккупированной территории. Много подробностей сообщали в письмах бывшие узники гетто, вступившие в Красную Армию. Трагические новости поступали от белорусских, украинских и русских соседей или содержались в ответах работников исполкомов сельских, поселковых, районных, городских Советов на запросы из Красной Армии и районов эвакуации. О пережитой трагедии советские евреи писали своим родным и знакомым за границу. Это были сообщения о массовом убийстве невинных людей, часто с описанием того, как именно случилось несчастье, кто и как убивал: расстреливал, вешал или сжигал. Наиболее редкими считаются письма, допускавшие обобщения и поиск ответов на вопрос, как это могло случиться и кто виноват.
Первые месяцы войны почта еще продолжала работать по инерции, хотя фронт надвигался очень быстро. Понятие «прифронтовая полоса» означало от 100 до 150 км до линии боевых столкновений с противником. Сводки Совинформбюро были неточны и внушали оптимизм, хотя скептики часто оказывались правы. В архиве Центра диаспоры хранится уникальное письмо из Турова Мозырского района Полесской области, отправленное человеком, только что пережившим приход немцев, которых временно выбили из городка партизаны и пограничники. В июле-августе 1941 г. Туров несколько раз переходил из рук в руки. Реувен Шифман сообщал Ноте Чечику в Крым о пережитом за 18 дней немецкой оккупации, когда боевые позиции были в каждом огороде: «Описать эти дни невозможно. Всех наших евреев выгоняли на работу, а хлеб давали только фашистам, а евреям – нет. Весь город ограбили, сожгли все магазины и дома. Слава богу, что нас не убили, а мне срезали бороду» [311].
Реувен Шифман надеялся, что Красная Армия больше не покинет Туров и евреям не придется видеть «трефные лица немцев» [312]. Однако действительность оказалась иной. Третий и последний раз противник занял Туров в ночь на 23 августа 1941 г. Немецкие бронекатера, появившиеся со стороны Давид-Городка, зажигательными минами вызвали пожар, высадили десант и овладели городским поселком [313].
В ноябре 1941 г. Геннадий Грабовский сообщал своей семье, эвакуированной на Урал, что у 80 % его сослуживцев родители оказались на территории, занятой немцами, или пропали без вести, и делал вывод: «Поэтому еще наше общее счастье, что вы успели выехать из Харькова» [314]. Эту же мысль мы находим в переписке с женой и детьми Исаака Кагана в январе 1942 г.: «Какие вы счастливые, что вырвались из его рук! Я был в отбитом у немцев городе Ефремове [315]. Сердце закипает кровью, когда видишь кровавые следы фашизма. Одного десятилетнего мальчика расстреляли за то, что он чернявый и был похож на еврея. 3-го дня детей повесили на улице за то, что пели советские песни. Деревни многие сожжены, жители ограблены. Сонечка, вы живы, много натерпелись и теперь еще немало переживаете, но вы на нашей территории и в безопасности» [316]. Однако далеко не все успели бежать от врага. Из второго письма Кагана мы узнаем о судьбе родственников его жены Сони: «Я вспомнил твою мать, какую даже и среди матерей… не сыскать. Фашисты прервали ее еще не старую жизнь, и ее труп еще, может быть, долгое время лежал непогребенным. Я вспомнил тетю Этту, добродушную и правильную, которую мы оставили на произвол судьбы (сторожить дом и имущество в Бобруйске. – Прим. Л. С.). Я вспомнил Славу, которая, если не сгорела, то умерла с голоду. Я вспомнил своих родителей, братьев и сестер, которых, если смотреть правде в глаза, никогда не придется увидеть» [317].
Известия о массовом убийстве евреев нашли отражение в переписке между фронтом и тылом после того, как все советские газеты опубликовали ноты от имени советского правительства главы МИДа СССР В. М. Молотова [318]. В еврейской среде абстрактные понятия о «советских гражданах» воспринимались именно как евреи, которые преследовались нацистами и составляли подавляющее количество жертв среди мирного населения. Евреи открыто заявляли в переписке, что они понимали, против кого именно направлена нацистская машина террора. В письмах приводились многочисленные имена и фамилии родных, не сумевших выбраться из прифронтовой полосы или введенных в заблуждение официальной советской пропагандой, скрывавшей действительное положение на фронте, и легкомысленно оставшихся на верную гибель.
Сергей Крюков в феврале 1942 г., обращаясь к жене Дине и дочери Ноне, спрашивал: «Вы, должно быть, читали ноту тов. Молотова [319], что творят с населением Харькова и других городов подлые фашистские мерзавцы. В действительности картина во много раз ужаснее – голод, холод, насилие и грабежи немцев с массовыми расстрелами стали обычным делом» [320]. В апреле 1942 г. Менаше Ваил писал жене Бэле о впечатлении, которое произвела на него нота Молотова [321]; многое из перечисленного он видел собственными глазами и делал вывод: «Вопрос ставится им о полном НАШЕМ истреблении. Пока будет существовать на свете фашистский изверг, жизни на земле не быть» [322]. Школьница Лия