Д и к о й. Ишь ты, замочило всего (Кулигину). Отстань ты от меня! Отстань! (С сердцем.) Глупый человек!
К у л и г и н. Савел Прокофьич, ведь от этого, ваше степенство, для всех вообще обывателей польза.
Д и к о й. Поди ты прочь! Какая польза! Кому нужна эта польза?
К у л и г и н. Да хоть бы для вас, ваше степенство, Савел Прокофьич. Вот бы, сударь, на бульваре, на чистом месте, и поставить. А какой расход? Расход пустой: столбик каменный (показывает жестами размер каждой вещи), дощечку медную, такую круглую, да шпильку, вот шпильку прямую (показывает жестом), простую самую. Уж я все это прилажу, и цифры вырежу, уже все сам. Теперь вы, ваше степенство, когда изволите гулять, или прочие которые гуляющие, сейчас подойдете и видите, который час. А то этакое место прекрасное, и вид, и все, а как будто пусто. У нас тоже, ваше степенство, и проезжие бывают, ходят туда наши виды смотреть, все-таки украшение, — для глаз оно приятней.
Д и к о й. Да что ты ко мне лезешь со всяким вздором! Может, я с тобой и говорить-то не хочу. Ты должен был прежде узнать, в расположении я тебя слушать, дурака, или нет. Что я тебе — ровный, что ли! Ишь ты — какое дело нашел важное! Так прямо с рылом-то и лезет разговаривать.
К у л и г и н. Кабы я со своим делом лез, ну, тогда был бы я виноват. А то я для общей пользы, ваше степенство. Ну, что значит для общества каких-нибудь рублей десять! Больше, сударь, не понадобится.
Д и к о й. А, может, ты украсть хочешь; кто тебя знает!
К у л и г и н. Коли я свои труды хочу даром положить, что же я могу украсть, ваше степенство? Да меня здесь все знают; про меня никто дурно не скажет.
Д и к о й. Ну и пущай знают, а я тебя знать не хочу.
К у л и г и н. За что, сударь, Савел Прокофьич, честного человека обижать изволите?
Д и к о й. Отчет, что ли, я стану тебе давать? Я и поважней тебя никому отчета не даю. Хочу так думать о тебе, так и думаю. Для других ты честный человек, а я думаю, что ты разбойник, вот и все. Хотелось тебе это слышать от меня? Так вот слушай! Говорю, что разбойник, и конец! Что ж ты судиться, что ли, со мной будешь! Так ты знай, что ты червяк. Захочу — помилую, захочу — раздавлю.
К у л и г и н. Бог с вами, Савел Прокофьич! Я, сударь, маленький человек, меня обидеть недолго. А я вам вот что доложу, ваше степенство: «и в рубище почтенна добродетель!»
Д и к о й. Ты у меня грубить не смей! Слышишь ты!
К у л и г и н. Никакой я грубости вам, сударь, не делаю; а говорю вам потому, что, может быть, вы и вздумаете когда что-нибудь для города сделать. Силы у вас, ваше степенство, много; была бы только воля на доброе дело. Вот, хоть бы теперь то возьмем: у нас грозы частые, а не заведем громовых отводов.
Д и к о й (гордо). Все суета!
К у л и г и н. Да какая же суета, когда опыты были!
Д и к о й. Какие-такие там у тебя громовые отводы?
К у л и г и н. Стальные.
Д и к о й (с гневом). Ну, еще что?
К у л и г и н. Шесты стальные.
Д и к о й (сердясь более и более). Слышал, что шесты, аспид ты этакой; да еще-то что? Наладил: шесты! Ну а еще что?
К у л и г и н. Ничего больше.
Д и к о й. Да гроза-то что такое по-твоему? А? Ну, говори!
К у л и г и н. Электричество.
Д и к о й (топнув ногой). Какое еще там электричество! Ну, как же ты не разбойник! Гроза-то нам в наказание посылается, чтобы мы чувствовали, а ты хочешь шестами да рожнами какими-то, прости господи, обороняться. Что ты, татарин, что ли? Татарин ты? А, говори! Татарин?
К у л и г и н. Савел Прокофьич, ваше степенство, Державин сказал:
Я телом в прахе истлеваю, Умом громам повелеваю.
Д и к о й. А за эти слова тебя к городничему отправить, так он тебе задаст! Эй, почтенные! Прислушайте-ко, что он говорит.
К у л и г и н. Нечего делать, надо покориться! А вот когда будет у меня миллион, тогда я поговорю. (Махнув рукой, уходит.)
Д и к о й. Что ж ты, украдешь, что ли, у кого? Держите его! Этакой фальшивый мужичонко! С этим народом какому надо быть человеку? Я уж не знаю.
Так, в глубоком зеркале сцены правдиво отразились действительные отношения между купцом и творцом, изобретателем и приобретателем в обществе, где законы служат богачам, где власть денег еще неправеднее, чем законы. Отразились не как частный случай, но как жизненное обобщение гениального художника-драматурга. Промелькнули во всех поворотах: правовом, экономическом, политическом. Зеркало драматургии оказалось вернее зеркала буржуазного правоведения.
1.4.
Старинный французский ученый писатель и воздухоплаватель Гастон Тисандье собрал вместе биографии многих изобретателей и новаторов прошлых лет и задумался над тем, как озаглавить книгу. Он назвал ее «Мученики науки». Я читал эту книгу давно, но до сих пор стоят в памяти невеселые образы ее героев.
Француз Филипп Лебон бросил горсть древесных опилок в стоявший на огне сосуд. Густой дым повалил из горлышка и, вспыхнув, дал яркое пламя. Так зажегся первый, по сути дела, газовый рожок. Лебон понял, что дерево, каменный уголь под действием жары и без доступа воздуха выделяют светильный газ. Так начались злоключения изобретателя Лебона. Бюрократы Наполеона травили его, мешали опытам, гнали с работы.
И все же счастье улыбнулось изобретателю. В парижском отеле «Сеньеле» ему удалось создать рай газового света. Зелень сада сверкала изумрудом в лучах газовых рожков. Фонтан был так красиво иллюминован, что струи казались огненными. Перед толпами изумленных парижан изобретатель смелыми мазками рисовал богатую судьбу своего детища: газ, струящийся по обширной сети труб, освещает улицы будущих столиц.
Но «успех Лебона, — вздыхает Тисандье, — был непродолжителен. Враги и конкуренты делали ему тысячи неприятностей. Самые стихии, казалось, восстали против него. Скромное жилище его было разрушено бурей, а несколько времени спустя пожар истребил часть завода. Судьба, подобно богине древности, как будто ополчилась на злополучного изобретателя»… Вдруг трагическая и таинственная смерть положила конец его работам… Его труп «нашли на Елисейских полях с 13 кинжальными ранами в груди».
Тисандье видел, что в том мире, в котором он жил, судьба новатора, изобретателя складывается трагически, но причину трагедии различал смутно.
Вот Бернар Палисси, самородок XVI столетия, которого французы почитают с таким же уважением, как мы своего Ломоносова. Простой горшечник, выходец из народа, Палисси стал изобретателем, художником, физиком, химиком, агрономом, одним из основателей современной геологии и палеонтологии. Стихии природы не разрушали его завода, пожар не истреблял его жилища, но он сам сжег свой дом, сам, бывало, разрушал то, что строил. Под тяжелым гнетом нищеты, обремененный семейством, горшечник осваивал гончарное производство и пытался раскрыть неизвестный во Франции секрет изготовления фаянса и эмали, впоследствии обессмертивший его имя.
Он старался «найти способ изготовления эмали ощупью, как человек, блуждающий в потемках». Первые опыты были безуспешны. «Несмотря на постоянные издержки и значительную потерю труда, — писал Палисси, — я тем не менее ежедневно занимался толчением и растиранием новых веществ и строил новые печи, беспрестанно расходуя много денег и убивая материал и время». Он был принужден сам таскать и класть кирпич, обжигать известь, носить из колодца воду. Наконец печь его была готова, оставалось только приготовить и сплавить эмаль. Палисси простоял однажды шесть дней и шесть ночей перед огнем, не переставая подклады-вать дрова. Успех был рядом, но топлива не хватало. Палисси пошвырял в огонь все подпорки плодовых деревьев своего сада, сжег мебель, стал выламывать и подбрасывать в топку доски из пола. Соседи окружили его, потешаясь над тем, как сумасшедший жжет свой дом. Усомнившись в его рассудке, лавочники лишили бедняка кредита. Он очутился на улице с двумя грудными детьми без средств, по уши в долгах… «Но надежда не покидала меня, — писал Палисси, — и я принялся снова работать, силясь сохранить веселый вид, хотя на душе было далеко не весело».
Успех брезжил рядом, но к нему вела дорога страданий.
«Меня постигло новое несчастье, — пишет Палисси, — под влиянием жары, холода, ветра и дождей испортилась большая часть моей работы прежде, нежели она была готова, и мне пришлось раздобыть досок, планок, черепицы и гвоздей и заняться исправлением ее. Я разломал мою печь и сделал ее немного лучше прежнего, что дало повод многим, например чулочникам, башмачникам, сержантам, нотариусам и вообще разному сброду, говорить про меня, что я только тем и занимаюсь, что строю и разрушаю. Они не понимали того, что искусством моим нельзя заниматься в маленьком помещении, и смеялись над тем, что должно было возбудить их участие и сожаление, и порицали меня, когда я, ради приобретения необходимых для моего искусства удобств должен был употреблять вещи, необходимые в домашнем обиходе… В течение нескольких лет, не имея средств сделать навесы над моими печами, я проводил у них ночи под дождем и ветром… никто не пришел ко мне на помощь, никто не оказал мне поддержки, ни от кого не услышал я слова утешения, и только мяуканье кошек да вой собак утешали мой слух по ночам; иногда порывы ветра и бури были столь сильны, что я бросал все, несмотря на потерю труда; иногда случалось, что, промокнув под дождем до костей, я возвращался поздно ночью или на рассвете домой, шатаясь, как пьяный, из стороны в сторону, испачканный, как человек, которого вываляли во всех лужах города».