Обстановка менялась, и социал-демократическая теория приобретала все больше последователей в России. Г.В.Плеханов и П.Б.Аксельрод в Женеве, П.Б.Струве в Санкт-Петербурге считали, что Россия придет к социализму в два этапа. На первом этапе в ней возникнет развитой капитализм, что значительно увеличит численность рабочих и одновременно даст ей «буржуазные» свободы, в частности парламентскую систему, пользуясь которой русские социалисты, подобно немецким, смогут получить политическое влияние. Как только «буржуазия» разделается с самодержавием и с «феодальным» экономическим устройством, очистится путь для следующей фазы исторического развития, перехода к социализму. К середине 1890-х годов эта теория завладела воображением интеллигенции и практически вытеснила идею «особого пути», которую Струве презрительно окрестил «народничеством»15.
Ленин менял свои взгляды медленно — отчасти потому, что, живя в провинции, почти не имел доступа к социал-демократической литературе, отчасти потому, что прокапиталистическая, пробуржуазная философия, в ней содержавшаяся, плохо уживалась с тем, что Струве называл его «основным Einstellung», или установкой сознания. В 1892—1893 годах, прочтя Плеханова, он занял позицию на полпути от народовольческой идеологии к социал-демократической теории, исповедуя взгляды, подобные тем, которых придерживался его брат пятью годами раньше. Он оставил идею «особого пути» и признал то, что уже невозможно было игнорировать: Россия шла именно тем путем, о котором он читал в «Капитале» еще в 1889 году. Одной вещи он, однако, признать не хотел: а именно, что России, прежде чем созреть для революции, следует пройти фазу капиталистического развития, при которой, в течение неопределенного времени, у власти будет стоять «буржуазия».
Вышел он из положения, объявив Россию уже капиталистической. Эта своеобразная точка зрения, которую не разделял ни один из известных нам исследователей русской экономики, опиралась на весьма вольную интерпретацию статистических данных по сельскому хозяйству. Ленин убедил самого себя, что русская деревня переживает процесс «классового расслоения», в результате которого меньшая часть крестьянства превращается в «мелкую буржуазию», а большинство — в безземельный сельский пролетариат. Выкладки эти, позаимствованные у Энгельса, занимавшегося изучением немецкого крестьянства, имели мало общего с русской реальностью, но для Ленина они служили обоснованием того, что Россия не должна была откладывать революцию на неопределенное время, ожидая, покуда созреет в ней капитализм. Сообщая, что индустриализация России уже состоялась, поскольку 20% сельского населения в некоторых губерниях превратилось в «буржуазию», Ленин взял на себя смелость заявить в 1893—1894 годах, что «капитализм уже в настоящее время является основным фоном хозяйственной жизни России» и что «по сущности, порядки наши не отличаются от западноевропейских»16.
Объявив «капиталистической» страну, четыре пятых населения которой составляло крестьянство, причем в большинстве своем общинное и малоземельное, Ленин получил возможность утверждать, что она созрела для революции. Более того, поскольку «буржуазия» уже «захватила власть», она превращалась из союзника в классового врага. Летом 1894 года Ленин в одном предложении сформулировал политическую философию, которой он, за исключением кратковременного отступления (в 1895—1900 гг.), оставался верен всю жизнь: «русский РАБОЧИЙ, поднявшись во главе всех демократических элементов, свалит абсолютизм и поведет РУССКИЙ ПРОЛЕТАРИАТ (рядом с пролетариатом ВСЕХ СТРАН) прямой дорогой открытой политической борьбы к ПОБЕДОНОСНОЙ КОММУНИСТИЧЕСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ»17.
Несмотря на то, что фразеология употреблялась марксистская, здесь устами Ленина говорила «Народная воля», — и действительно, впоследствии он признавался Карлу Радеку, что хотел соединить народовольчество с марксизмом18. Русский рабочий, которому «Народная воля» также приписывала роль революционного авангарда, должен был совершить «прямое» нападение на самодержавие, свергнуть его и на его обломках воздвигнуть коммунистическое общество. Ни одного слова о роли капитализма и буржуазии в разрушении политических и экономических основ старого строя. Подобная концепция была, по сути, политическим анахронизмом, поскольку в то время, когда писались эти слова, в России нарастало социал-демократическое движение, отвергавшее устаревшую интерпретацию теории Маркса.
* * *
К моменту приезда в Санкт-Петербург — город, который со временем станет носить его имя, — двадцатитрехлетний Ленин был уже сложившейся личностью. Впечатление, которое он производил на людей при первом знакомстве, тогда и впоследствии было скорее неблагоприятным. Приземистая плотная фигура, преждевременная плешивость (он практически полностью облысел еще до тридцати лет), раскосые глаза и широкие скулы, бесцеремонная манера вести разговор и частые вспышки саркастического смеха отвращали от него многих. Современники практически в один голос свидетельствуют о его нерасполагающей, «провинциальной» внешности. А.Н.Потресов говорил, что он «настоящий типичный торговец средних лет из какой-нибудь северной, Ярославской губернии»19. Брюс Локкарт, английский дипломат, сравнил его с «провинциальным бакалейщиком». Анжелика Балабанова, поклонница Ленина, считала, что он походит на «провинциального учителя».
Но этот непривлекательный человек излучал такую внутреннюю силу, что люди быстро забывали о первом впечатлении. Поразительный эффект, который производило соединение в нем силы воли, неумолимой дисциплины, энергии, аскетизма и непоколебимой веры в дело, можно описать только затасканным словом «харизма». По словам Потресова, этот «невзрачный и грубоватый» человек, лишенный обаяния, оказывал «гипнотическое воздействие»: «Плеханова — почитали, Мартова — любили, но только за Лениным беспрекословно шли, как за единственным бесспорным вождем. Ибо только Ленин представлял собою, в особенности в России, редкостное явление человека железной воли, неукротимой энергии, сливающего фанатическую веру в движение, в дело, с неменьшей верой в себя»20.
Основным источником силы Ленина и его личного магнетизма было именно то свойство, о котором вскользь сказал Потресов, — идентификация себя с делом, неразрывное их слияние в одном человеке. Явление это не было совершенно новым в социалистических кругах. Робер Михельс в исследовании политических партий специально выделяет главу, которая называется «Партия — это я». В ней он анализирует сходные установки немецких социал-демократов и профсоюзных деятелей, среди них — Бебеля, Маркса и Лассаля, «Бебель всегда стоит на страже интересов партии и считает своих личных противников врагами партии», — цитирует Михельс одного из поклонников Бебеля21. Сходное наблюдение делает Потресов, говоря о будущем лидере большевизма: «В пределах социал-демократии, или за ее пределами, в рядах всего общественного движения, направленного против режима самодержавия, Ленин знал лишь две категории людей: свои и чужие. Свои, так или иначе входящие в сферу влияния его организации, и чужие, в эту сферу не входящие и, стало быть, уже в силу этого одного трактуемые им как враги. Между этими полярными противоположностями, между товарищем-другом и инакомыслящим-врагом, для Ленина не существовало всей промежуточной гаммы общественных и индивидуально-человеческих взаимоотношений»22.
Троцкий оставил нам интересные воспоминания о проявлении ленинского склада ума. Рассказывая, как навещал Ленина в Лондоне, он пишет, что когда Ленин показывал ему окрестности, то постоянно адресовался к ним как к «ихним», имея в виду «не английские», но — «вражеские»: «Этот оттенок, выражающийся больше в тембре голоса, был у Ленина всегда, когда он говорил о каких-либо либо ценностях культуры или новых достижениях... умеют или имеют, сделали или достигли — но какие враги!»23.
Обыкновенная дихотомия «я/мы — ты/они», переведенная в застывший дуализм «друг—враг», что в ленинском случае принимало экстремальный характер, повлекла за собой два важных исторических последствия.
Думая таким образом, Ленин с неизбежностью пришел к восприятию политики как войны. Ему не нужна была социология Маркса, чтобы военизировать политику и относиться к разрешению любого несогласия одним-единственным образом: несогласный подлежал физическому уничтожению. К концу жизни Ленин прочел Клаузевица, но еще задолго до этого являлся клаузевицианцем интуитивно, в силу всей своей психофизической организации. Подобно немецкому стратегу, он видел в войне не антитезис мира, но его диалектическое продолжение; подобно ему же, он был заинтересован исключительно в победе, а не в том, что из нее можно извлечь. Взгляд Ленина на жизнь был смесью идеологии Клаузевица и социального дарвинизма: когда однажды, в редкий момент откровенности, Ленин сообщил: «история показывает, что мир есть передышка для войны», — он непредумышленно приоткрыл перед нами самые глубокие тайники своего сознания24. Такой склад ума делал Ленина абсолютно неспособным ни к какому компромиссу, за исключением тактического. Как только Ленин и его соратники захватили власть в России, подобная установка не замедлила автоматически сказаться на новом режиме.