Разумеется, из этого отнюдь не следовало, что в реальной жизни эти русские интеллигенты готовы были так же лить чужую кровь, как восхищавшие их герои. Те из участников кружков 40-х, кто дожил до рубежа 50-60-х годов, когда возникла реальная угроза того, что революция из мира абстракций вот-вот спустится на землю, осудили призывы к насилию, "к топору", выдвигавшиеся наиболее радикальными представителями нового поколения оппозиционной интеллигенции[16].
В исторической литературе не раз рассматривался вопрос об оценках опыта Французской революции различными направлениями революционного народничества 60-70-х годов XIX в.[17] Реже затрагивалась тема восприятия её широкими слоями интеллигенции, напрямую не связанными с революционным подпольем, но в той или иной степени проникшимися оппозиционными настроениями, смутным желанием перемен. А между тем, именно среди этих людей, которым не приходилось соотносить собственную практическую деятельность с опытом революционеров XVIII в., мифологизированный образ Французской революции получил самое широкое распространение. Отношение к ней стало своего рода кодом, по которому члены этой социальной группы — "современно-образованные", "передовые" люди — узнавали друг друга. Вот как позднее вспоминал об этом профессор физики Московского университета Н.А. Любимов:
«Какое наслаждение доставлял добытый от какого-нибудь обладателя запрещенного плода, профессора или иного счастливца, на самое короткое время опасный том какой-нибудь истории революции, в котором, казалось, и заключается самая-то скрываемая истина. Помнишь, с какою жадностью одолевали мы в одну ночь том Мишле, Луи Блана в четыреста-пятьсот страниц… Нашим юношеским увлечениям немало содействовало то обстоятельство, что в литературных и профессорских кружках, имевших наиболее влияния на молодые умы, этот… "культ революции", если не в подробностях исполнения её программы, то в её началах, идеях, неотразимо-де имеющих осуществиться и отделить новый мир от старого, принадлежал к числу основных убеждений, французские приверженцы революционного культа не из крайних называют эти начала бессмертными началами 89 года. Мы понимали их менее определенно, но шире, включая революцию как самую капитальную часть в общее понятие об историческом прогрессе. Разумели под началами этими все стремящееся и обещающее переделать неудовлетворительный существующий порядок на новый, непременно лучший — свободу во всех видах, борьбу со всякими притеснениями, изобличение злоупотреблений, уничтожение предрассудков, словом, целый винегрет прогресса, осуществить который мешает только невежество масс, коснеющих и удерживаемых в предрассудках, а также своекорыстие людей, власть имеющих… Для большинства причислявших себя тогда к современнообразованным людям идеи эти проходили в уме легким и неясным облаком. Культ революции являлся в форме отдаленного поклонения и лишен был практического значения и силы»[18].
Свидетельство тем более ценное, что его автор в зрелые годы исповедовал крайне консервативные, антиреволюционные убеждения. Однако оно во многом совпадает с воспоминаниями другого современника, человека совершенно иной судьбы — В.К. Дебогория-Мокриевича, перешедшего из такой же вольнодумной студенческой среды в революционный лагерь: "По истории французской революции переводились и популяризировались преимущественно книги авторов-дифирамбистов. Мы зачитывались ими. Наперечет знали мы имена всех героев французской революции, начиная от главарей и оканчивая второстепенными и даже третьестепенными личностями. Одним нравился Дантон, другие восторгались Камилл (sic — А.Ч.) Демуленом. Третьи бредили Сен-Жюстом. Такова была атмосфера, в которой мы вращались в семидесятых годах, разжигая друг в друге революционный пыл"[19].
Революция, подобная Французской, но не той, что имела место в реальности — с сентябрьской резней, гражданской войной в Вандее, утоплениями в Нанте, Великим террором и т. д., а той "Французской революции", идеализированный образ которой из поколения в поколение жил в исторической памяти русской интеллигенции, почиталась не только желанной, но и неизбежной. "Кто начал жить сознательной жизнью в шестидесятых-семидесятых годах минувшего века, — вспоминал Н.И. Кареев, — тот не мог не задумываться над тем, когда и как захватит Россию в свой неудержимый поток длительная западноевропейская революция, начавшая уже со времени декабристов оказывать влияние на передовые круги нашего общества"[20].
О том особом, едва ли не сакральном значении, которое придавалось "передовыми" людьми Французской революции, свидетельствует и применение по отношению к ней эпитета "великая". Вопрос о том, кто, когда и в каком контексте впервые его использовал, заслуживает отдельного исследования, однако факт остается фактом: уже с конца XIX в. в отечественной исторической литературе встречается устойчивое словосочетание "великая французская революция", не применявшееся ни в одной другой стране.
Начавшееся в пореформенной России профессиональное изучение Французской революции не только не разрушило "культ", но ещё больше его укрепило. Ничего удивительного в этом нет. Ведущие историки "русской школы", за малым исключением, принадлежали к той самой социальной группе "передовой", "современно мыслящей" интеллигенции, для которой культ Французской революции служил одним из средств самоидентификации и сплочения. Разделяя убеждения и заблуждения своей общественной среды, находясь под диктатом коллективной памяти, историки вольно или невольно, имплицитно или эксплицитно воспроизводили в своих работах тот самый миф, "научное" подтверждение которого требовала у них читающая публика.
Отсюда, впрочем, никоим образом не следует, что историки "русской школы" занимались искажением, фальсификацией фактов. Проводимые ими исследования конкретных проблем выполнялись на высочайшем профессиональном уровне и во многих случаях до сих пор не утратили научной ценности. Вместе с тем, в их обобщающих работах, рассчитанных на широкую публику, Французская революция изображалась односторонне, как своего рода праздничное действо, олицетворяющее торжество свободы над деспотизмом. При этом факты не искажались, о них просто недоговаривали. Темные стороны Революции затушевывались, вопрос о её "цене" обходился стороной.
Сравним в этом плане два сочинения выдающегося представителя "русской школы" историографии Французской революции Е.В. Тарле — научно-популярную работу "Падение абсолютизма в Западной Европе", вышедшую в 1906 г., во время первой русской революции, и его же фундаментальное диссертационное исследование "Рабочий класс во Франции в эпоху Революции", опубликованное в 1909–1911 гг. В первой автор, сравнивая Францию конца XVIII в. и Россию начала XX в., настойчиво подталкивает читателя к выводу о том, что российская монархия так же, как в своё время французская, должна неизбежно пасть в результате революции. Суть пространных рассуждений историка, в действительности, достаточно проста: если абсолютизм "губителен" и в сфере экономики[21], и в сфере политики[22], то уничтожающая его революция, естественно, является бесспорным благом. В то же время практически все социальные и экономические издержки Французской революции обходятся молчанием. Из всех её "эксцессов" упоминается только о поднятой на пику голове коменданта Бастилии, но ни слова нет ни о многочисленных актах массового насилия толпы, ни о Великом терроре. Тема Вандеи, как якобы не имеющая ни малейшего отношения к российской действительности, "снимается" одной-единственной фразой: "Вандеи у нашего абсолютизма не было и быть не могло, ибо Вандею не сочинить, как черную сотню"[23].
В диссертационном же исследовании, идя строго от фактов, от документов, Тарле, напротив, достаточно откровенно говорит об издержках революционных преобразований, рисуя весьма мрачную картину повседневной жизни французов и, прежде всего, социальных "низов" в период Революции. При этом историк откровенно признает, что в тяжелейшем экономическом и социальном кризисе, переживавшемся в тот момент Францией, было виновато не только и не столько временное расстройство хозяйственной жизни, неизбежно сопряженное с войной и внутренними неурядицами, сколько политика революционного правительства — "максимум", реквизиции, террор.[24] Правда, в отличие от первой работы, обращенной к широкой публике, диссертационное исследование в силу особенностей жанра было достоянием лишь узкого круга специалистов.
Подобные различия в освещении Революции одним и тем же автором в сочинениях, предназначенных разной аудитории, отнюдь не случайны. Другие либерально настроенные историки того времени в работах, рассчитанных на сколько-нибудь широкий общественный резонанс, также предпочитали обходить стороной "неудобные" факты, способные бросить тень на идеализированный образ Революции. О вполне сознательном выборе такого ракурса освещения истории прямо пишет в своих мемуарах мэтр "русской школы" Н.И. Кареев: