Лев: «Да.»
Рика: «А у нас — все исписаны. И в туалете я вырезала: «5 лет КРД[3]. Р. Берг».)
Дальше у отца была еще какая-то тюрьма — кажется, где-то в Суздале, и Рика туда тоже ездила, дальше был 1922 год, знаменитый процесс над правыми эсерами, проходивший в Колонном зале Дома Союзов, — на нем председательствовал Пятаков, а обвинителями выступали Крыленко, Луначарский и Покровский. Родственники подсудимых получили места в первых рядах. На вопрос суда: «Признаете ли вы себя виновным?» — Ефрем Берг ответил: «Я виновен только в том, что я мало с вами боролся. Я буду продолжать бороться и дальше».
Бергу дали 5 лет — столько же, сколько потом, в 37-ом, и Рике. Из них два года Ефрем Берг провел в одиночке на Лубянке, остальные — в ссылке в Нагорном Дагестане: здесь умерла мама, здесь Рикино образование пополнилось и знанием ссыльной жизни.
Из Дагестана Берг уже и не выбрался. Вернее — выбрался, но куда, в какую тюрьму, то сокрыто в архивах КГБ, — известно только, что осенью 1938 года он был расстрелян[4].
Рика уже в это время сидела в Бутырках — ожидала этап в Марийские лагеря.
Когда Рику пришли брать — она не испугалась: «Я всегда знала, что меня посадят». Полугодом раньше НКВД пытался ее вербовать — она отказалась, вернулась домой и сказала первому мужу Коле, молодому, похожему на Есенина и очень удачливому человеку (впрочем, потом он тоже оказался в лагерях): «Теперь — все».
Рику привезли на Лубянку, и здесь она явственно поняла: жизнь — кончилась, это — навсегда. У нее за спиной был богатый опыт отца.
Но я собиралась писать о любви.
А любовь была. Ах, какая это была любовь! Правда, одно время Льву запретили появляться в Вожаеле. Любовь начальство преследовало (это же — свобода!). Разврат, свальный грех — пожалуйста, но только не любовь.
Но Лев нарушал и эти запреты, а когда не мог, они звонили друг другу по телефону, — благо в конторах телефон был, — говорили до тех пор, пока телефонисткам не надоедало слушать их излияния.
В сорок пятом война кончилась, Рика и Лев — не без трудностей — получили «раскрепление», то есть паспорт, в котором стояла пометка: без права селиться в Москве, Ленинграде и еще в двухстах с лишним городах Страны Советов, получили отпуска и оба съездили в Москву.
В Москве Лев увиделся, если не сказать точнее — познакомился со своей Наташкой — дочкой, которой, когда его забрали, был год. Наташка жила с бабушкой: Оксана, ее мама и первая жена Льва, погибла, не дойдя до лагеря, на одной из пересылок. Оксане было 22 года.
Рику в Москве не ждал никто: сестра Анечка умерла в войну, по дороге в эвакуацию.
А потом вышла им возможность и вовсе уехать из лагеря.
Жили нелегально в Москве у Левиной мамы — пока соседка не донесла, потом перебрались в Ставрополь, маленький южнорусский городок. Жили тяжело и голодно — Лев работал методистом в кабинете культпросветработы, Рика печатала на машинке, — короче, денег не было никаких. Но жили замечательно — они снимали угол у медсестры Жени: за занавеской у них была узкая, покрытая коричневым дерматином медицинская кушетка.
Рику арестовали в марте 1949 года.
Взяли ее как «повторницу», то есть за то, что сидела первый раз. Потому следствие было скорым и немудреным, зато Рика кое-что добавила к своему тюремному образованию. Например, если в тридцать седьмом в камере позволяли сидеть, то в сорок девятом присесть можно было только после отбоя. В тридцать седьмом в камере табуреток могло не быть, в сорок девятом — были, но намертво привинченные к полу и так, что нельзя было прислониться к стене и нельзя было облокачиваться на маленький тюремный столик — только когда ешь, — спина от такого сидения деревенела.
Впрочем, тюремного опыта у Рики было предостаточно. Она знала, что из трусиков выдернут резинку, и знала, как их закрутить, чтобы они не спадали. Знала, что подвязки для чулок отнимут, и знала, что в этом случае надо сделать с чулками и как обойтись без белья вовсе. (Однажды в камеру ввели женщину — очевидно, из высших слоев. Дверь захлопнулась, ключ повернулся, «глазок» открылся и затух, а женщина продолжала стоять, обхватив себя крест-накрест руками, и — плакать. «Что?» — кинулась к ней Рика. Было видно: женщину еще не били. «У меня, — голос ее захлебывался, — у меня… отобрали грацию». И она показала на свою большую грудь, ничем не поддерживаемую под платьем. «Господи, и вы из-за этого плачете?» Камера — уже повидавшая камера — хохотала до слез: «Отобрали грацию, и она — убивается… Тут жизнь отбирают»…) Знала Рика, как вымыться и постираться в тюремной бане, когда на все про все одна шайка воды, и знала, как соблюсти — назовем это деликатно — женскую гигиену, когда ничего нет, и воды даже нет, но есть, скажем, снег: она всегда тщательно следила за собой. Знала, что рыбные кости, если они попадались в супе, выбрасывать нельзя — они заменяли запрещенные в тюрьме иголки. Не было костей — делали иголки из спичек, затачивая их о кусок сахара. Нитки же добывали из собственной одежды, либо покупали в лавочке цветные хэбэшные майки. Знала, как преодолеть брезгливость, когда надо пить из той же кружки, из которой только что пила сифилитичка, как разговаривать с уголовниками, как обороняться от ВОХРы (вооруженная охрана лагеря) и прочего начальства мужского пола…
…В тюрьму Лев, выстаивая длинные очереди, регулярно передавал ей посылки. Писать друг другу было нельзя, но Левушка и тут перехитрил тюремщиков.
Лев писал ей на продуктах. На скорлупе варенного вкрутую яйца вывел дату их той, лагерной свадьбы. Для тюремщиков — цифирки и цифирки — мало ли какие даты на яйцах ставят, а для Рики — изумительное воспоминание и все остальное, что при таких воспоминаниях люди друг другу говорят.
Царапал слова, нет — сло-ва! — гвоздем и на баранках — будут ли тюремщики каждую разглядывать? И на расческе, что Рике вдруг понадобилась, — тоже царапал.
Рика написать ему и этой малости не могла, а потому, расписываясь на квитанции в получении передачи, долго и тщательно выводила: имя, отчество, фамилию, дату, что означало: со мной все хорошо, весточку получила — спасибо, рада, думаю о тебе, очень беспокоюсь и тоскую… В годовщину их свадьбы, не имея никакой другой возможности с тем Левушку поздравить и снова сказать то, что всегда ему хотелось сказать, Рика бросила курить. «Передайте, чтобы сигареты мне больше не приносил — с 15 июня я больше не курю, — попросила она тюремщиков. — Пожалуйста, скажите, что именно с 15-го я больше не курю»…
В общем, они оба знали, как выжить в тюрьме, на этапе, в лагере. Теперь Рике предстояла ссылка.
Ссылку ей дали вечную — так было записано в приговоре. Отбывать ее предстояло в Красноярском крае, в Сибири, в маленьком селе Бирилюсы.
Рика не волновалась, она же знала: «это — навсегда». Беспокоил ее Левушка.
Разгон был на свободе еще почти целый год. Он даже успел съездить к Рике в Бирилюсы, пожить полтора месяца в крошечной Рикиной комнате «за огромной русской печью в большой, нелепой по нашему среднерусскому представлению избе» (так у Разгона в книге). Они ходили вечерами в гости, или Рика, вернувшись с работы, жарила рыбу, и они закатывали свои бирилюсинские пиры, — они были вместе и наслаждались жизнью «сожителей в незаконном браке», хотя в Рикином уголовном деле Лев проходил уже как муж, а Рика — в деле Льва — как жена. Жили, любили и строили всякие планы о дальнейшей их замечательной жизни в далеком сибирском углу.
О том, что Льва, наконец, взяли, Рика узнала просто: в пятницу, как было между ними условлено, не пришла от Льва телеграмма, потом получила письмо: «Лев заболел той же болезнью…» — написала ставропольская квартирная хозяйка.
На душе у Рики было муторно, но, в конце концов, то, что Льва должны снова посадить, она знала и потому ждала известия о том, куда дадут ссылку ему. А там… Там они уж как-нибудь соединятся, как-нибудь упросят гуманную советскую власть дать им разрешение отбывать свои вечные ссылки вместе.
Лев получил десять лет лагерей. Статья 58/10 — контрреволюционная агитация.
Когда Рика узнала об этом, о том, что не ссылка — срок, лагерь, — она завыла.
Закричала, как никогда не кричала в своей жизни. Она понимала: еще десять лет лагеря Левушке не выдержать — не выжить, у нее же вечная ссылка (выезд из места ссылки, даже временный, приравнивался к побегу и «обеспечивался» 25 годами каторги), значит, и свидания к нему в лагерь не видать.
…Я не могу спокойно писать об этом. Я пытаюсь понять состояние этой, уже не молодой, сорокапятилетней женщины, которая влюбилась — сильно, страстно посреди того лагерного кошмара, которая прожила — не по-человечески, не нормально, но безумно, до истомы, счастливо шесть, или почти шесть, лет, и вот… Вдова — не вдова, жена — не жена, и холодная пустая постель…