- Что это, старшина? - Пораженный, Суров остановился.
- Дубы, товарищ капитан. - Холод пнул ногой ближний. - С войны стоять. Ни тени от них, ни, как говорится, желудей... На топку только и годятся.
- На дрова, вы хотели сказать?
- Именно. Як порох горять... Правда, насилу одолели. За десять годов. Зачнешь колоть, так с кажного ствола, считай, пуд осколков. Топоров не напасешься. Тут в сорок четвертом такие бои - страх! Народу полегло - тыщи. Мне товарищ Шустов рассказывал. Командиром орудия был. Нынче в районе, на пенсии.
Еще тогда, смутно представляя для чего, Суров приказал строго-настрого сохранить оставшиеся дубы.
- Так мертвые ж они! - возразил старшина. - С этих еще кубов пять наберется для топки.
- Я сказал: не трогать!
Назавтра под наблюдением Сурова вокруг мертвых дубов пограничники возводили ограду из низенького штакетника, будто вокруг могилы. Солнце висело в зените, жгло, но солдаты в молчании пилили, строгали, красили. И когда по целине от шоссейной дороги напрямую к ним запылил газик, все, как один, прекратили работу. Машина остановилась неподалеку.
- Прибыл с товарищем Шустовым, - доложил старшина.
Из газика вслед за Холодом сошел маленький, плотно сбитый человек пожилого возраста, с коротко остриженными волосами, седина которых успела позеленеть; но волос не истончился, остался прямым и непокорным, очевидно, как в юности. Эти подробности Суров заметил позднее, сразу же обратил внимание на глаза: выцветшие от времени, навыкате, они были сильно увеличены стеклами очков, старых и круглых.
Выйдя из машины, Шустов машинально хотел надеть фуражку, которую держал в руках, - старую, военных времен фуражку защитного цвета, - но так и не донес ее до головы - увидел оградку, и дрогнула рука, он непроизвольно прижал ее к телу.
Суров хотел сказать Шустову несколько слов, но промолчал. Недвижимо стояли солдаты, боясь помешать совершавшемуся у них на глазах высокому и чистому человеческому чувству.
Шустов медленно подошел к ограде и с каким-то страдающим удивлением разглядывал искалеченные дубы, дергающейся рукой поправил сползшие с носа очки. Потом вдруг резко оглянулся, но не на стоявших за его спиной пограничников, а как бы глядел сквозь них в прошедшее, мучительно отыскивая в памяти оборвавшееся воспоминание. Ничего не замечая, пошел по вырубленному участку, разыскивая в прошлогодней траве лишь одному ему знакомый предмет.
Он нашел его.
Еще раньше Суров видел ложбинки, впадинки, ямы, обжитые временем, и если он и его солдаты могли лишь догадываться, что это - окопы, траншеи, ходы сообщения, оставшиеся от войны, то теперь они были в этом уверены.
Шустов опустился на замшелый валун рядом с большой зацветшей лужей, огляделся вокруг, медленно ворочая головой. И неожиданно вздрогнул всем телом. Потом еще и еще раз.
Пограничники посмотрели на Сурова, а тот и сам растерялся, не знал, как в таких случаях поступают, как утешить плачущего навзрыд старого человека.
Холод шумно вздохнул и трудным шагом пошел к Шустову, стал похлопывать его по спине короткопалой плотной ладонью.
Случилось так, как Суров предполагал - Голов прибыл в его отсутствие, долго ждал, наверное, нервничал. И вот теперь, с трудом сдерживая себя, ходил из угла в угол с незажженной сигаретой в руке, молчал. В канцелярии будильник отщелкивал секунды.
- Сейчас не до экспериментов, Суров. Сейчас людей нужно учить военному делу, воспитывать в них сознательных граждан. Я не ретроград. - Голов остановился в шаге от Сурова. - Я не против нового. Но есть годами выверенные формы воспитания, и незачем выдумывать новые. Политзанятия на местности! Это же ни в какие ворота не лезет. Сказать кому-нибудь - засмеют.
- Форма не догма, товарищ подполковник.
- Я сказал: засмеют! Что за манера возражать по каждому поводу?.. Зажгите свет.
Канцелярию наполнили сумерки.
Суров щелкнул выключателем, загорелся яркий свет, и Голов зажмурился. Лицо его взялось морщинами, стало видно нездоровую одутловатость и припухшие веки, опущенные книзу уголки губ - лицо усталого человека.
Вот не понимаю, Суров, - заговорил Голов без раздражительности. - Не понимаю, как в вас совмещаются жесткость и беспочвенный альтруизм, лишенный всякой логики. Я объясню свою мысль. Вот хотя бы с занятиями по строевой и физической подготовке. Даже я, человек жесточайшей требовательности, не стал бы гонять людей до изнурения, как это делаете вы. И в то же время всячески опекать Шерстнева. Я слушать о нем не могу спокойно. В армии есть одна справедливость. Для всех одна: отличился - поощри, нарушил - взыщи. Иначе в один прекрасный день спросят: "Ноги не болят, Суров?.. Нет? Тогда иди, иди к едрене-фене!" Вы поняли?
- Понял, но не согласен.
- С чем?
- Со многим.
Голов закурил сигарету. Было видно, как у него дрожат пальцы и подбородок, - видно, гневался, но не давал выхода чувствам.
- Уточни, пожалуйста, если не секрет. Постарайся ответить, зачем людей изводишь. И другие вопросы освети. А я попробую понять тебя.
"Что ж, скажу, - решил Суров мысленно. - Человек же он, должен понять".
- Можно курить? - спросил. И, получив разрешение, затянулся с жадностью, как всегда, когда волновался. - Людей я не извожу, товарищ подполковник, - сказал он наконец, ощущая на себе пытливый взгляд Голова. Учу их тому, что может потребоваться на войне.
- Стало быть, для физической закалки. Я так понимаю.
- Больше для духовной.
- Вот как?! Для духовной закалки принуждаешь их по нескольку раз преодолевать полосу препятствий, тратить время на отрывку окопов полного профиля, окопов, которых нарыто достаточно.
- Вы поставили вопрос, я на него отвечаю. - Суров начал сердиться и, сердясь, не обращал внимания, нравится ли Голову его речь и тон или не нравятся. - Если здесь, на границе, мы не научим своих подчиненных выполнять свой долг с максимальной отдачей, то где в другом месте они наверстают пробелы духовного воспитания? Иначе какие мы к черту командиры! Просто тогда мы служаки... Вот я, офицер семидесятых годов, спрашиваю себя: "Чем ты, Суров, отличаешься от командиров тридцатых, сороковых и даже шестидесятых?" Более глубокими военными и общими знаниями? Хорошо. Но это - не твоя заслуга. Умением отличить Пикассо от Рембрандта или фуги Баха от Бетховенского рока? Неплохо. Но опять же тебя этому научили...
- Ну и что? - нетерпеливо перебил Голов и в нетерпении похлопал ладонью по столешнице. - Чего ты добиваешься?
- Малого. В моем понимании, служба, дисциплина, учеба для личного состава должны стать делом совести, да таким малым, чтобы за него стыдно было хвалить.
- И каков твой КПД?
- Есть сдвиги к лучшему. Небольшие, но ясно видимые.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Давно отлетело эхо салюта над могилой мертвых дубов и утонуло в тумане над болотами, рассеялось в мерцающем лесном сумраке, уже давно дневной свет стал потихоньку редеть, растворяться в предметах, обретая цвет и глубину, отправился восвояси Голов, а Суров все еще оставался в канцелярии один, машинально погасив свет, сидел в потемках и с сожалением думал, что напрасно разоткровенничался, не надо было обнажать душу. Он с самого утра не был сегодня весел, и излишняя доверчивость окончательно испортила ему настроение.
И вдруг вспомнил, что забыл Голову доложить о состоянии Барановского. И подполковник, видно, запамятовал, не проявил интереса. А Васька-то Барановский отделался ссадинами. "В счастливых портках родился", - сказал о себе Васька, на свой лад перефразировав поговорку.
20
Суров взбежал на крыльцо, остановился перед закрытой дверью своей квартиры, раздумывая, открывать ее или, не заходя, возвратиться в канцелярию, где снова поселился после отъезда матери. Всякий раз, поднимаясь на крыльцо, он как бы замирал у двери, все чудилось: сейчас навстречу кинется Мишка, радостно прокричит: "Папка пришел!" На крик из своей мастерской появится Вера, шагнет к нему, подставив губы для поцелуя...
Он открыл дверь, и с веранды дохнуло застоявшимся теплым воздухом, пылью и запахом красок. Почти весь день обращенная к солнцу веранда прогревалась, и сосновые доски слезились розовой смолой, оранжево просвечивали сучки. На крашеном полу осела пыль, за Суровым остались следы. Пыль лежала на нескольких этюдах, забытых Верой в предотъездной спешке или оставленных за ненадобностью.
Суров разделся до пояса, нашел метлу, тряпку и принялся за уборку. Она отняла не меньше часа. Когда очередь дошла до веранды, времени почти не осталось. Он позволил себе задержаться всего на несколько минут. Снял с гвоздя этюд, протер влажной тряпкой. Обыкновенный прямоугольник картона, писанный маслом и с виду не примечательный, сейчас привлек его внимание. Свежий снег с несколькими каплями крови. И чуть поодаль - серые, с зеленоватым отливом перышки небольшой птицы.
Раньше Суров никогда особенно не вникал в Верины "художества", как шутя называл ее творчество, и теперь с заметным интересом перевел взгляд на другой, размером побольше, картонный прямоугольник. Тот же снег, кровь и растерзанная птичка, очевидно синица, судя по оперению. Или зимородок.