Мы вошли в дом. Солдат сказал, чтобы мы в первой комнате, пустой, ожидали его высокоблагородие. Что прикажете делать? Мы, Халявские, должны были ожидать; уж не без обеда же уехать, когда он нас звал: еще обиделся бы. Вот мы себе ходим либо стоим, а все одни. Как в другой комнате слышим полковника, разговаривающего с гостями, и по временам слышим вспоминаемую нашу фамилию и большой хохот.
Ждем мы час, два, никто и не подумает нам подать что закусить. Поглядывая друг на друга, воображаем, что маменька в это время давно уже откушали и выпочивались, а мы еще и не завтракали, и никто об нас не заботится.
Гораздо после полудня вышел полковник к нам, и вообразите — в белом халате и колпаке. Уверяю вас! мало того — не снял перед нами колпака и даже головою не кивнул, когда брат и я, именно, я, отвешивал ему, с отклонением рук, точно такой поклон, как, по наставлению незабвенного домине Галушкинского, следовало воздать главному начальнику. Притом, как бы к большему неуважению, курил еще и трубку и, не
Вынимая ее изо рта, спросил: "Умеете вы писать?" Это вежливость? это приличие? Уж бы, по крайней мере, спросил о здоровье маменьки, когда не позаботился спросить о нашем! Но это еще цветочки, погодите, что дальше будет!
На такой странный вопрос, конечно, мы отвечали утвердительно, потому что Петрусь писал бегло, четко и чисто — он был гений во всем — я тоже, как ни писал, но все же писал и мог мною написанное читать.
— Ну, когда умеете, так подпишите же эти бумаги, — сказал полковник и кликнул: — Тумаков! скажи им, где и как подписать.
Подошел к нам — я думал, что он домине Тумаков и должен нас учить каким наукам — однако же это был просто Тумаков, и показав прежде Петрусе, что писать, потом приступил ко мне. "Пишите, — сказал он, — к сему прошению"… Я написал это убийственное, треклятое, погубившее меня тогда и во всю жизнь мою причинявшее мне беды, я написал и кончил все по методу Тумакова. Он собрал наши бумаги, и когда господин полковник сказал ему: "заготовь же приказ, да скорее", — он пошел от нас.
Все это хорошо, что мы немного написали, подумал я: но что же из того? Где же обед, на который мы были приглашены и приехали так торжественно? Как вот господин полковник, походивши по комнате и покуривши трубки, крикнул: "Давайте же обедать, уже второй час".
— О, злосчастная фортуна! что ты делаешь с нами смертными! воскликнул я сам себе (любимый возглас нашего реверендиссиме, когда он встречал какие неудачи). — Второй час, у нас дома уже полдничают, а мы еще и не обедали!
Но, благодаря проворству слуг господина полковника, я не успел еще хорошенько потужить, как стол уже был готов — но какой это стол?! все не по-прежнему! Каждый особый прибор со всеми теперешними принадлежностями: рюмки, стаканы, карафины… с чем же бы вы полагали?.. С водою, ей-богу, с водою!.. Как хотите а, правда.
Смотрю, стол накрыли на двенадцать приборов, а гостей нас всего пять с хозяином. Наконец поставили давно ожидаемый обед. Я чуть не расхохотался, увидев что всего-навсего на стол поставили чашу, соусник и жареную курицу на блюде. Правду сказать, смешно мне было, вспомнив о нашем обыкновенном обеде, и взглянуть на этот мизерный обедик. "Но, — подумал, — это, может, первая перемена? Увидим".
Полковник вышел уже в сюртуке и гости за ним тоже — поверите ли? — в сюртуках… Но какое нам дело, мы будто и не примечаем. Как вот, послушайте… Господин полковник сказал: "Зовите же гг. офицеров"… и тут вошло из другой комнаты человек семь офицеров и, не поклонясь никому, даже и нам, приезжим, сели прямо за стол. Можно сказать, учтиво с нами обращались! Может быть, они с господином полковником виделись прежде, но мы же званые… Но хорошо — уселися.
Начали подавать: во-первых, суп такой жиденький, что если бы маменьке такой подать, так они бы сказали, что в нем небо ясно отсвечивается, а другую речь, поговоря, вылили бы его на голову поварке. Каков бы ни был суп, но я его скоро очистил и, чувствуя, что он у меня не дошел до желудка, попросил другую тарелку. Полковник и лучшие гости захохотали, а худшие посмотрели на меня с удивлением, а мне-таки супу не повторили. После супу подносили говядину с хреном: я взял довольно и тем утешился. Потом подали по два яичка всмятку, какой-то соус, которого только досталось полизать, не больше; да в заключение — жареная курица. Честью моей вас уверяю, что больше ничего не было на званом, для нас, обеде.
В продолжение стола, перед кем стояло в бутылке вино, те свободно наливали и пили; перед кем же его не было, тот пил одну воду. Петрусь, как необыкновенного ума был человек и шагавший быстро вперед, видя, что перед ним нет вина, протянул руку через стол, чтобы взять к себе бутылку… Как же вскрикнет на него полковник, чтобы он не смел так вольничать и что ему о вине стыдно и думать! Посмотрели бы вы, господин полковник, — подумал я сам себе. — как мы и водочку дуем, и сколько лет уже!
Я, не могши пить воды и не видя на столе ничего из питья, спросил у человека, чтобы подал мне хоть пива… Полковник снова расхохотался, и гости за ним. С тем и встали от стола…
Так вот вам и банкет! Вот вам и званый обед! Мы располагали сейчас ехать домой, чтобы утолить голод, мучащий нас. Могли ли мы, можно сказать, купавшиеся до сего в масле, молоке и сметане, быть сыты такими флеровыми кушаньями. Вот с того-то времени начал портиться свет. Все начали подражать господину полковнику в угощеньи, и пошло везде все хуже и хуже…
Пожалуйте же, еще не все! Как мы собираемся уехать, а тут полковник подписал какую-то бумажку и, отдав ее Тумакову, сказал нам: "Ну, молодцы! поздравляю вас царскими солдатами! Я знал, что ваша мать ни за что не согласится отпустить вас в службу, так я обманом вас залучил к себе. Ваш отец… (отец! что бы сказать батенька? да он и маменьку нашу величал просто — матерью) ваш отец был мне друг, и я, умирающему ему, дал слово спасти вас от праздной и развратной жизни, в которую вы уже вдались и от которой погибли бы. Ступайте теперь служить. Ты, Петруша, если постараешься, будешь человеком, — так мне кажется. Учись скорее службе и будь в ней исправен. А ты, брюхан (сказал он мне: правда, что у меня, по маменькиному попечению, пузко было порядочное, всегда их утешавшее), матушкин сынок, с тобою много хлопот будет. Но я тебя написал к такому капитану в роту, что тебя вышколит. Вот приказ. Тумаков, отправь их сего же дня по ротам, обмундировавши как должно".
Не знаю, если бы это вместо меня да были маменька и если бы это их определили в службу, они бы непременно сомлели. Я сам, бывши мужского пола, услышавши такое страшное назначение, чуть-чуть не свалился с ног. В первое мгновение я не подумал, что мне должно делать: отпрашиваться ли у полковника, чтобы он перестал гневаться на меня и не отдавал бы меня в службу, или заупрямиться и отбиваться руками и ногами и кричать изо всех сил, что не хочу. Прежде, нежели я приступил к этим средствам, прежде, нежели решился на что-нибудь, прежде, нежели опомнился, как Тумаков схватил меня за плечо, да так больно! вдруг поворотил к воротам и почти потащил меня за собою, потому что ноги мои, от расстройства головы, совсем не могли двигаться…
Когда я вышел из квартиры, воздух меня несколько освежил, и я собрался с мыслями, что мне должно было делать в такой крайности. Я начал плакать, реветь, призывать "а помощь маменьку, бабусю… и всех, кого только мог из домашних вспомнить… Как жестокий мой, — точно «руководитель» (он чувствительно вел меня за руку, смеясь над моим страданием), до того забылся и так сделался дерзок, — против кого же? — против урожденного, благородной крови Халявского, — что начал меня толкать под бока, чтобы я шел скорее. Каково мне было все это терпеть, уж верно не от благородного, а от простого, подлого роду Тумакова и одетого по-солдатски! Увы! — скажу и я, как говаривал английский милорд Георг в прекрасно написанной им истории своей…
Что я перечувствовал и как жестоко перестрадал, пока саженей через двадцать перетащили меня и ввели в какую-то избу, где все были солдаты. Я полагал наверное, что тут меня зарежут, застрелят, потому что видел тут много стоящих в углу ружей, шпаг или сабель — не знаю чего, а только все страшное… Но вместо того, когда Тумаков проговорил что-то по-своему, по-солдатски, вдруг меня схватили, посадили и, когда я еще не собрался с духом, как отпрашиваться, они меня остригли, взъерошили лавержет — да и больно мне было, если правду сказать!.. Потом. — тот за руки, другой за ноги, и таким образом вдвинули меня в полный солдатский мундир. Тумаков дал двум солдатам какую-то бумагу и сказал: "С богом, сей же час!" Эти страшные усачи схватили меня под руки и таким побытом повели меня с собою.
Куда же повели меня? Прямо в поход за пятнадцать верст от того селения, где квартировал господин полковник! Меня, пана подпрапоренка Халявского, записанного в солдаты, одетого, как настоящего солдата, обедавшего весьма за скудным обедом, не полдничавшего… и повели пешком пятнадцать верст!!!