Я ушла, унося с собой книжку Тэффи, ушла растерянная, взволнованная, условившись, что снова явлюсь через три дня... Я не знала, что думать об этой женщи-{134}не, таких я не видела, я вообразила ее в обществе моей матери и подумала, что друг другу они не понравятся... А мне она нравится? Она мне интересна, это я знала твердо, интересно смотреть на нее, слушать ее, и мне уже не терпелось вновь войти в эту квартиру.
В следующий раз Катерина Ивановна стала мне показывать, как надо играть безумную портниху. Сначала портниха одна в комнате что-то шьет, и я обомлела, глядя на то, как Катерина Ивановна вдевает невидимую нитку в невидимую иголку и делает стежки на невидимой материи... Но это фокус какой-то! Я готова была поклясться, что вижу и нитку, и иголку (она даже блеснула, проклятая!), но когда наваждение кончилось, в руках у Катерины Ивановны не оказалось ничего - ни иголки, ни нитки, ни куска материи. "Ну-ка, попробуйте!" Да господи, да разве я смогу... Попробовала. Не смогла. Еще раз попробовала. Ничего не получалось. Катерина Ивановна говорила: "Как вы держите иголку? Да вы шили когда-нибудь?" Шила я всегда скверно, уроки рукоделия в школе были сплошной мукой, я созналась в этом упавшим голосом, мне сказали: "Не впадайте в мрак. Пока пойдем дальше!" А дальше она принесла из спальни шарфы, косынки, две блузки (одна ярко-красная) и стала показывать, как портниха набрасывает все это одно за другим на спинку стула, пятясь, отходит, любуется сочетанием цветов, что-то безумно бормочет... Я повторила то, что показали мне, услыхала:
"Не то!" - и затем: "Сядем. Закурим. Поговорим". В жизни своей я еще не курила, но взяла предложенную мне сигарету (английские сигареты "Крейвен-Эй" в круглой красной баночке) и тут же о сигарете забыла, слушая Катерину Ивановну. Она говорила то, чего у Тэффи написано не было: о петербургском прошлом портнихи, о ее жизни в эмиграции, о бедности, об одиночестве - и, говоря, несколько раз меняла выражение лица, превращаясь в эту портниху, и жалкую, и смешную... Спросила: "Прониклись?.." Несколько раз я пыталась накидывать тряпки на спинку стула так, как это сделала бы портниха, пятилась, любуясь сочетанием красок, слышала: "Нет! Не верю!" - и все начиналось сначала. Но наступил момент, когда в походке, в жестах, в лице моем, видимо, блеснуло что-то, чего от меня добивались, ибо я услыхала: "Вот! Вот-вот!"
Я стала приходить в дом Бринеров не то раз, не то {135} два раза в неделю - остальные дни Катерина Ивановна репетировала с другими участниками спектакля. Не знаю, как с другими, а со мной она не только работала. Мы разговаривали в промежутках, и она много рассказывала мне о прежней своей жизни. Я услыхала о Диком (его неизменно называли "Алешка" и говорили: "В лице что-то от кобчика"), о московских подругах Катерины Ивановны ("Сима Бирман", "Соня Гиацинтова", "Оля Пыжова", "Лида Дейкун"), часто поминался "Константин Сергеевич", и я, кажется, не сразу усвоила, что он и Станиславский одно и то же лицо. Кусочки мне неведомой, яркой, интересной жизни приоткрывались в этих рассказах, я слушала не дыша...
Однажды Борис Юльевич, явившись из конторы в обеденный перерыв, застал в столовой полный беспорядок: стулья отодвинуты, везде валяются портнихины тряпки, стол не накрыт... Катерина Ивановна всплеснула руками: "Господи! Боречка!" - и я вспомнила, что повар Лю уже дважды появлялся на пороге, пытаясь, видимо, сказать, что вот-вот приедет хозяин, но от Лю отмахивались: "Потом! Не мешайте!" Катерина Ивановна кинулась убирать тряпки, Лю - выносить пепельницы и накрывать на стол, а Борис Юльевич, улыбаясь, покачивая головой, распахнул обе форточки... Я бочком пробралась в переднюю, думая одеться и уйти, но наткнулась на выскочившую из спальни Катерину Ивановну: "Куда вы? Обедайте с нами!"
Проветрено, пепельницы вымыты, стулья стоят чинно, стол накрыт, у приборов подкрахмаленные салфетки - это уже не та комната, в которой я освоилась. Сейчас эта комната соответствует виду ее хозяина - отглаженные серые брюки, рыжий ворсистый пиджак, белая рубашка, подчеркивающая приятную смуглость лица. Мне казалось, что этот коренастый, широкоплечий человек привык ко всему первосортному - к лучшим местам в спальных вагонах, к дорогим отелям - и никогда ни в чем не знал недостатка... Он разложил на коленях салфетку, налил воду из графина в стакан, намазал хлеб маслом, движения уверенные, спокойные, точные, одновременно улыбался, спрашивал "Катюшу", как шла сегодня работа, задавал вопросы мне... Повар Лю немедленно превратился в слугу из хорошего дома - движения неслышные, лицо непроницаемое. Подтянулась и Катерина Ивановна, она успела в спальне пригладить во-{136}лосы и губы подкрасить... Я старалась вести себя со всей доступной мне благовоспитанностью, сидела прямо, помнила о локтях и в этих заботах не замечала, что я ем. Борис Юльевич любезно осведомлялся, какова моя семья, давно ли я окончила школу, чем занимаюсь... Я отвечала коротко, скованно, и, видимо, чтобы меня подбодрить, Катерина Ивановна заявила: "Способная девушка!" - а затем начала рассказывать, как идет работа с другими, есть способные, а есть "полные бездари", от одной из пьесок придется отказаться. Борис Юльевич слушал с доброй, чуть снисходительной улыбкой,- так слушают избалованных любимых детей...
Вскоре в наших утренних занятиях приняла участие партнерша (заказчица безумной портнихи), затем репетиции были перенесены в здание ХСМЛ, на новую только что построенную сцену, и наступил вечер спектакля. Катерина Ивановна в старом японском кимоно, надетом поверх платья, завязав голову косынкой, сама нас гримирует, слышно, как гудит голосами наполняющийся зал, и внутри у меня все дрожит от страха...
Я отличилась в тот вечер. Играя безумную портниху, я накидывала на стул тряпки, пятилась, любуясь сочетанием цветов, и однажды попятилась дальше, чем следовало, шагнув туда, где деревянное возвышение сцены кончалось. Нога моя соскользнула по краю, я едва не упала, но сбалансировала, удержалась, продолжала играть. Боли не почувствовала, а ощутила ее позже, отыграв, откланявшись. Под порванным чулком обнаружился огромный кровоподтек. Всем, кто приходил за кулисы нас хвалить, Катерина Ивановна сообщала о моем "героизме", и я была горда и счастлива безмерно.
Несколько дней я жила происшедшим, допрашивала мать и сестру об их впечатлениях, интересовалась, кто им понравился больше всех, это вымогательство похвал им надоело, мне уже отвечали насмешливо: "Ты, конечно! Ты! Кто ж еще?" Но я не могла удержаться, я спрашивала: "А видно было, что я чуть не упала?"
Однажды весенним утром я проснулась рано, мать и сестра еще спали. Сегодня моя очередь заниматься хозяйством - кипятить воду, бежать за хлебом. Скверно, но не от этого же мне так тоскливо. А тоскливо потому, что все кончено. Работа над ролью портнихи, рассказы Катерины Ивановны и то, как мы десять дней назад вместе ездили покупать грим и я впервые услыхала слово {137} "гумоз",- все ушло, все прошло. Наш быт, уроки, институт, зубрежка китайских иероглифов, эти будни я легко выносила, пока они освещались праздниками - посещениями Катерины Ивановны. А сейчас впереди ничего не светит, и как жить?
Открыв в то утро наш старый гардероб, я испытала внезапную радость, не сразу осознав, чему я радуюсь... На дне гардероба валялось нечто ярко-красное, не мое, не наше, я узнала порванную блузку Катерины Ивановны, одну из портнихиных тряпок... В голове моей возникла картина: я с блузкой в руках звоню у знакомой двери: вот, пожалуйста, это ваше, случайно захватила, и меня приглашают войти...
И все же робела, звоня. Встретили меня радостно: "А! Наталья! Пожалуйте, пожалуйте!" И настолько не удивились моему приходу, что явиться можно было бы и без предлога... Блузку - я все тыкала ее вперед, оправдываясь,- равнодушно отстранили: выбросить ее надо было, а не тащить... Я видела: мне рады. Я чувствовала: ей скучно. Я не понимала, что она делает, чем занята в те долгие часы, пока Бринер на службе. Читает? Но книг в этом доме не было заметно. А она тем временем, пробормотав свое: "Садитесь, я вам рад. Откиньте всякий страх..." - заговорила о школьном спектакле, и мы обсудили его во всех подробностях, неторопливо, вкусно, и Катерина Ивановна давала меткие характеристики участникам спектакля, смешно изобразила директора школы, американца мистера Хейга, потом изобразила суетливого Пуцято, вновь хвалила меня за "героизм" ("А как нога?") и повторяла то, что уже говорила мне за кулисами,- какие куски получились "гениально", а какие смазались,- но я готова была слушать все это в тысячный раз... В окно светило солнце, сияла медная корейская пепельница, в руке моей дымилась сигарета, она не вызывала у меня такого отвращения, как прежде, и я с удовольствием думала, что, кажется, скоро научусь курить...
Явившийся к завтраку домой Борис Юльевич тоже не удивился моему присутствию, а вроде бы обрадовался, был приветлив, мил, но подействовал на меня сковывающе, мне не было с ним легко, и позже, когда я стала в этом доме своим человеком, контакта с Борисом Юльевичем у меня так и не возникло; если случайно мы оставались один на один, в разговоре провисали паузы, во {138} время которых я мучительно придумывала, что бы такое сказать... "Ты для него не человек, ты игрушка, назначение которой развлекать его обожаемую Катюшу!" - вырвалось как-то у моей матери. Это было сказано в раздражении, однако доля истины, мне думается, тут была...