— Хорошо, вот вам заявление, — я отдал листок бумаги Бордюже, итоговую коллегию проведет мой первый зам Чайка, а я тем временем лягу в больницу.
Бордюжа одобрительно усмехнулся. Там же, не отходя, как говорится, от кассы, я написал вторую бумагу на имя Строева: «Прошу рассмотреть заявление в мое отсутствие». Подписался и поставил дату: «1 февраля 1999 года».
Не помню, как я приехал на Большую Дмитровку, — хотя расстояние от Кремля до прокуратуры в несколько прыжков может одолеть даже ворона первым делом вызвал к себе Чайку:
— Юрий Яковлевич, я что-то неважно себя чувствую. Возможно, сегодня лягу в больницу. Доклад на итоговой коллегии придется делать тебе.
Чайка затоптался на месте, задергал плечами, словно бы протестуя, и я, чтобы придавить его, повысил голос:
— Доклад придется делать тебе. Тебе, и никому иному.
Следом я вызвал Розанова. Поскольку Александра Александровича я знал лучше всех, — и дольше всех, то я решил поговорить с ним без утаек. Сказал, что произошло нечто чрезвычайное.
— Александр Александрович, меня начинают шантажировать. Делается это методами, с которыми никто из нас никогда не сталкивался…
Я вкратце рассказал ему о встрече с Бордюжей, о пленке, о заявлении. У Розанова даже лицо стало другим, непонятно только, отчего — то ли от неожиданности, то ли от страха, то ли еще от чего-то; он вжался в кресло и слушал, не перебивая. Так ни разу и не перебил меня.
— Давай сделаем так: соберемся и поедем в «Истру». Ты, я, Кехлеров, Демин, Чайка… В общем, все близкие мне люди. Там нам никто не помешает все обтолковать и разобраться в обстановке.
Розанов вскочил с кресла:
— Все ясно! Так и будем действовать! — И побежал к себе в кабинет.
Через некоторое время он вернулся и сообщил мне понуро:
— Демин против. Резко против. И вообще он говорит: «Вы что делаете? Разве вы не понимаете, что все мы сейчас находимся под колпаком? Любой наш сбор сейчас воспримут, как факт антигосударственной деятельности… Собираться нельзя!»
— Но в этом же нет ничего противозаконного! — Мне сделалось противно. И этого человека я сам, собственными руками усадил в то кресло, которое он сейчас занимает. — Мы же не собираемся нарушать закон, я просто хочу обсудить все с вами и получить дельный совет. Что тут плохого?
— Нет, нет и еще раз нет, — сказал Розанов. — Демин, например, не поедет. Никогда не поедет. Никогда и ни за что.
Тут я невольно подумал: а не вызывал ли Демина к себе Бордюжа или кто-нибудь из администрации? С чего бы Демину так воинственно противиться?
«Эх, друзья, друзья… Друзьями вы оказались только до определенной отметки, до определенного порога… Вас и друзьями уже звать совсем не хочется. Раз так все складывается, придется ложиться в ЦКБ…»
Я позвонил своему лечащему врачу Ивановой и сказал ей:
— Наталья Всеволодовна, я неважно себя чувствую, мне надо лечь в больницу.
Надо заметить, что все лечащие врачи, абсолютно все, — бывают рады, когда их пациенты неожиданно принимают такие решения. Иванова не была исключением из правил.
Вечером я приехал в Архангельское, на дачу, и там постарался проанализировать ситуацию, сопоставив только голые факты и отбросив в сторону всякие эмоции и прочую «клюкву», которая мешает спокойно и холодно соображать. Ведь когда шла живая беседа с Бордюжей, когда крутилась пленка, моему внутреннему состоянию вряд ли кто мог позавидовать, — любой, окажись на моем месте, запросто потерял бы способность соображать, в этом я уверен твердо, — не очень соображал и я. Мне просто хотелось, чтобы все это поскорее кончилось… А сейчас надо точно вычислить, что именно за всем этим скрывается? И кто конкретно? Пока понятно одно: состоялся, скажем так, показательный сеанс шантажа, один из участников сеанса известен — Бордюжа. Волю он исполняет не свою — да Бордюжа и сам этого не скрывает, — чужую волю… Ответ я уже себе дал: волю Березовского и К0. Но этот ответ был бы слишком поверхностным, тем более что последующие шаги Бордюжи показали — он враг БАБа. Что же касается моей скромной персоны, то Бордюжа здесь выступает обычным соучастником преступления. Довольно рядовым.
Но от этого роль его становится еще более неприглядной, более противной — как мог боевой офицер, генерал опуститься до этого?
И все-таки откуда он узнал о «Мабетексе»? Ведь информация об этом не просочилась пока ни в одну щелку. Щелки такие маленькие, что не только информация — клоп не пролезет.
Тут я вспомнил, что генеральный прокурор Швейцарии Карла дель Понте звонила мне в январе. Госпожа дель Понте рассказала, что по просьбе нашей прокуратуры она провела выемки документов в штаб-квартире «Мабетекса» и что обнаружились очень любопытные документы. В частности, кредитные карточки, выписанные на имя Татьяны Дьяченко, Елены Окуловой и самого российского президента, что двумя карточками из трех пользовались. Это были банковские карточки дочерей президента.
Звонила госпожа дель Понте по обычному городскому телефону, разговор этот явно засекли, записали и доложили о нем наверх. Если не президенту, то как минимум Дьяченко, Бордюже и Бородину. Значит, уже тогда мой телефон прослушивался…
Дело хотят замять, а меня в этой ситуации убирают, как человека, который «непонятлив до удивления» и не хочет это дело замять. Пленка же, сфабрикованная, смонтированная, склеенная — обычный инструмент шантажа, и Бордюжа — обычный соучастник преступления, я все квалифицировал правильно.
Ночь та у меня выдалась бессонная, я так и не смог заснуть до самого утра.
Утром я сказал жене:
— Лена, похоже, началось… Помнишь, я тебя предупреждал? Против меня раскручивается грязная провокация.
— Уже? — недоверчиво спросила жена.
— Уже. Держись, Лена! И будь, пожалуйста, мужественной!
Легко произносить эти слова, когда над тобой не висит беда, когда находишься в нормальном состоянии и не воспринимаешь все происходящее обостренно, но можете представить, каково было в те минуты мне, моей жене? Пока это касалось только нас двоих, но через несколько дней это будет касаться всего моего дома, всей семьи.
Им, нашим родным, нашим домашним часто наши победы и наши поражения достаются гораздо тяжелее, чем нам.
Ну что мне могла ответить жена?
Утром я собрался перебираться в ЦКБ, взял с собою необходимые вещи, спортивный костюм, вызвал машину. Бессонная ночь меня подтолкнула еще к одному выводу: вновь надо встретиться с Бордюжей.
По дороге, прямо из машины, — на часах было восемь утра, — я позвонил ему в кабинет. Бордюжа находился на месте.
— Подъезжайте! — коротко сказал он.
— Николай Николаевич, — сказал я ему в кабинете, — то, что вы совершаете, — преступление, для которого предусмотрена специальная статья Уголовного кодекса. Независимо от того, каким способом была состряпана эта пленка — это особая статья и подлинность пленки еще надо доказывать, — вы добиваетесь моего отстранения от должности и тем самым покрываете или, точнее, пытаетесь покрыть преступников. Делу о коррупции — в частности, делу, связанному с «Мабетексом», — дан законный ход. Я говорю вам это специально, чтобы вы это знали.
— Юрий Ильич, поздно, — сказал мне Бордюжа. — Ваше заявление президент уже подписал. Так что я советую вам спокойно, без излишних резких движений уйти.
В тот момент я еще не был готов к борьбе, сопротивление еще только зрело в душе, оформлялось, нужно было время, чтобы оно созрело окончательно, да, кроме того, я, честно говоря, не думал, что президент подпишет заявление «втемную», не вызвав меня, не переговорив, не узнав, в чем дело. Я во время встречи многое бы объяснил ему, постарался открыть глаза, но… Честно говоря, я не думал, что с чиновником такого ранга, как действующий Генеральный прокурор, могут обойтись так, как со мною обошелся Ельцин. Он даже не позвонил, не спросил, в чем дело. А я-то считал, что нас связывают не только добрые служебные, но и добрые личные отношения.
— Ну что же, раз президент такое решение принял, значит, ему виднее, сказал я. Надо было покидать этот «гостеприимный» кабинет. — До свидания. Но вы, Николай Николаевич, совершаете ошибку…
Я уехал.
Это был еще один удар. Позже, уже лежа в больнице, я понял, что президент находился с этими людьми заодно — действует так, как скажет ему Татьяна, а значит — как скажет Березовский. Вот кто реально управлял в те минуты государством, вот кто совершал поступки, за которые в нормальном обществе положен приличный срок. Значит, напрасно я уповал на президента, как на последнюю свою надежду — он-де все поймет и все поправит. Ничего он бы не понял и ничего не поправил.
Но надежда тогда еще была жива, она вообще, по старой мудрой истине, умирает последней. Подавленный и словно бы выпотрошенный, выскобленный изнутри, я поехал в больницу, не ощущая ничего, кроме боли и какой-то странной внутренней усталости.