* * *
По принятии этого решения партмашина была пущена в ход. Поход против оппозиции был открыт пленарными собраниями Московского и Ленинградского комитетов. Проведенные в один и тот же день, они были обставлены особо торжественно, с докладчиками от Политбюро и пр. Членам их был роздан объемистый доклад о деле Николаева — тот самый, о котором я уже упоминал выше: с цитатами из дневника Николаева, с выдержками из показаний и пр. документами. Издан он был в самом ограниченном количестве экземпляров, выдавался под личную расписку членов комитетов и подлежал по миновании надобности сдаче под расписку же в секретариат соответствующего комитета: чтобы избежать утечки такого рода документов в ненадлежащие руки, они не остаются на руках отдельных лиц, а подлежат сдаче в секретариаты комитетов, где хранятся в особо секретных шкафах… Но даже и в этом секретном докладе не была приведена полностью та декларация, которую нашли при Николаеве в момент его ареста: знать ее полностью, очевидно, не полагается даже этому узкому кругу лиц. Эти пленумы прошли, конечно, без каких-либо прений. Заранее заготовленные резолюции были приняты единогласно, и на следующий же день все цепные псы были спущены со своих привязей. И в прессе, и на собраниях началась бешеная травля всех оппозиционеров — особенно из бывших "троцкистов" и "зиновьевцев". Так создавалось "общественное мнение", необходимое для проведения расправы.
Первый процесс возбудил сравнительно мало разговоров. Подсудимые были обречены. Заступаться за них никто не смел, на заседания суда никто допущен не был, даже из родственников. Впрочем, последних найти на воле было трудно, во всяком случае не в Ленинграде, где все, состоявшие в каких-либо личных отношениях с подсудимыми, были переарестованы без разбора возраста, пола и партийности как подозреваемые в "соучастии". Присутствовали только те, кому присутствовать надлежало по их служебному положению. Этим объясняется, почему об этом процессе так мало говорят. Несомненно во всяком случае одно: прошел он далеко не гладко; почти все подсудимые оспаривали возведенное на них обвинение, отрицали приписываемые им показания и говорили о давлении, которое на них было оказано во время следствия. Ни один из них не признал существования "заговорщического" центра. Конечно, все эти протесты были напрасны.
Еще более секретно был обставлен процесс руководителей ленинградского отделения НКВД, но он прошел в совсем других тонах: обвинения были предъявлены относительно мягкие, подсудимые свою вину признавали, но оправдывали себя директивами, которые шли от Кирова. Приговор поразил своей мягкостью всех, кто знаком с тем, как строго у нас взыскивают даже за простую небрежность, если дело идет об охране личности "вождей". Даже Бальцевич, на котором лежало главное руководство охраной Смольного, был признан виновным лишь "в преступно халатном отношении" к своим служебным обязанностям и получил 10 лет концлагеря. Начальник же ленинградского отделения и его заместители отделались всего 32 годами, причем все они сразу же получили ответственные назначения на разные посты по управлению концлагерями, так что фактически приговор для них означал лишь понижение по должности…
Совсем иной характер носил процесс Зиновьева, Каменева и др. С самого начала он был задуман как "показательный", проводимый в свете "полной гласности" и ставящий своей задачей окончательно "развенчать" лидеров "ленинградской" оппозиции в глазах ленинградского населения. Подсудимые, которые, кажется, все последние годы проживали вне Ленинграда, были в последний доставлены из Москвы и др. городов. По своему составу это был процесс Ленинградского комитета времен Зиновьева, с исключением, конечно, тех немногих, кто и тогда были верными сталинцами. Им было объявлено, что "партия от них требует" помощи в борьбе с террористическими настроениями, вырастающими на почве крайностей фракционной борьбы, которую они в свое время развязали, и что эта помощь ими должна быть оказана в форме политического принесения себя в жертву: только покаянные выступления перед судом вождей оппозиции, принимающих на себя ответственность за эти террористические настроения и решительно их осуждающих, могут остановить их бывших последователей, предостеречь их против продолжения такой деятельности. Это предложение многих напугало и оттолкнуло, — главным, кто агитировал среди подсудимых за его принятие, был Каменев.
Этот последний перед своим арестом был вызван к Сталину, по-видимому, это было еще перед решающим заседанием Политбюро. Сталин якобы хотел в личной беседе проверить, действительно ли Каменев не сдержал своего слова, данного ему, Сталину, лично, и, несмотря на клятвенное обещание, продолжал поддерживать оппозиционные связи. Передают, что это объяснение носило драматический характер. В Москве бывшие оппозиционеры действительно поддерживали между собою "общение на почве совместного чаепития", приправленного фрондирующими разговорами, подобно тому как это имело место в Ленинграде, и Каменев, хотя сам на эти чаепития не приходил, но о существовании их знал, информировался о тех разговорах, которые там велись, и в доверительных беседах с отдельными участниками их заявлял, что он остается в душе тем, кем был раньше. Эти заявления Каменева были известны всем участникам "чаепитий", кто-то из них рассказал о них своим ленинградским друзьям-единомышленникам, а от последних о них узнал Агранов. Теперь Каменев пытался говорить, что его не поняли, неправильно истолковали, но в конце концов признал свою вину и снова каялся, даже плакал. Но Сталин заявил, что теперь он уже не верит и предоставляет делу пойти в "-нормальном" судебном порядке.
Надо признать, что с точки зрения политической этики поведение огромного большинства оппозиционеров действительно стоит далеко не на нужной высоте Конечно, условия, которые существуют у нас в партии, невыносимы. Быть лояльным, полностью выполнять требования, которые к нам ко всем предъявляются, нет никакой возможности пришлось бы превратиться в доносчика и бегать в ЦКК с докладами о каждой оппозиционной фразе, которую более или менее случайно услышал, о всяком оппозиционном документе, который попал на глаза Партия, которая такие требования предъявляет к своим членам, конечно, не имеет основания ждать, что на нее будут смотреть, как на свободный союз добровольно для определенных целей объединившихся единомышленников. Лгать нам приходится всем, без этого не проживешь. Но есть определенные грани, за которые в лганье переходить нельзя, а оппозиционеры, особенно лидеры оппозиционеров, эти грани, к сожалению, очень часто переходили.
В былые времена мы, старые "политики", имели определенный этический кодекс в отношении общения с миром правителей. Была преступлением подача прошений о помиловании: сделавший это был политически конченым человеком. Когда мы сидели в тюрьмах или были в ссылке, мы избегали давать начальству обязательство не совершать побегов, даже в тех случаях, когда подобное обязательство могло принести льготы: мы — их пленники. Их дело — нас караулить, наше — стараться от них убежать. Но если в тех или иных исключительных условиях такое обязательство дать оказывалось необходимо, то его надлежало строго выполнять: воспользоваться льготой, полученной на "честное слово", для побега считалось поступком позорным, и старая каторга хорошо помнила имена тех, кто такие проступки "совершил, опозорив тем имя "политика".
Теперь психология стала совсем иной. Подача прошения о помиловании теперь стала считаться вещью самой обычной: это — моя партия, и в отношении ее совершенно неприменимы те правила, которые были выработаны в царские времена, — таков аргумент, который приходится встречать на каждом шагу. Но в то же время эту "мою партию", оказывается, можно на каждом шагу обманывать, ибо она с идейными противниками борется методами не убеждения, а принуждения. В результате сложилась особая этика, допускавшая принятие любых условий, подписание любых обязательств — с заранее обдуманным намерением их не выполнить, — этика, особенно широко распространенная среди представителей старого поколения партийиев: с нею только теперь и то с большим трудом начинает порывать молодежь…
Эта новая этика чрезвычайно разлагающе действовала на ряды оппозиционеров: грани допустимого и недопустимого совершенно стирались, и многих она доводила до прямого предательства, до прямых, неприкрытых измен И в то же время она давала убедительный довод тем, кто был противником каких бы то ни было сговоров с бывшими оппозиционерами: разве можно им верить, ведь они принципиально признают возможным говорить неправду? Как различить, где они говорят правду, где лгут? По отношению к ним правильной будет только одна линия: не верить никому из них и никогда, что бы они ни говорили, как бы ни клялись. Именно на этой точке зрения стоял с самого начала таких споров Ежов, и теперь его линия одерживала решительную победу.