В докладной записке ОО НКВД Сталинградского фронта в УОО НКВД СССР от 31 октября 1942 г. «О дисциплине и морально-политическом состоянии армий противника», составленной на основе агентурных материалов, показаний военнопленных и трофейных документов, говорится о том, что «огромное разлагающее влияние на германскую армию оказывает установившаяся в ней система грабежей, мародерства, издевательств над мирным населением… Грабеж и насилия по существу поощряются командованием. Случаи наказания виновных неизвестны, а в ряде изданных распоряжений по существу узаконивается грабеж и вводится лишь в известные рамки».[288] При этом «изъятие у местного населения продовольствия» грабежом не считалось вовсе. Стоит ли удивляться тому, что привыкшие «ни в чем себе не отказывать» за счет мирных жителей оккупированных ими территорий, немцы так болезненно воспринимали ситуацию с ухудшением продовольственного снабжения своих войск в районе Сталинграда? И спешили поделиться с родственниками своими проблемами, пожаловаться на тяготы фронтовой жизни…
Приведем еще одно достаточно типичное, далеко не самое мрачное немецкое письмо из Сталинграда, в котором отразились и рефлексия по поводу довоенной жизни, и жалобы на бытовые трудности, и пессимистическая доминанта солдатских настроений перед лицом военных неудач с главной установкой на выживание, и стремление «приобщить» близких к своим проблемам. Вот что писал 3 декабря 1942 г. своим родным Курт Ройбер: «Внешне все выглядит так: мы сидим, скрючившись, в норах степных оврагов. Кое-как окопались и разместились. Грязь и глина. Кроме этого под руками нет ничего. Нет дерева для укрепления землянок. Огневые позиции очень неудобны. Воды в обрез, ее привозят издалека. Продовольствия хватает настолько, чтобы не умереть с голоду. Однообразный ландшафт наводит грусть и уныние. Обычная зимняя погода, мороз усиливается. Снег, поземка, холода, а то вдруг — дождь со снегом. Обмундирование нормальное: ватные штаны, куртки на меху, валеные сапоги. Моя драгоценная шуба в такой ситуации была бы незаменима. После отпуска ни разу не раздевался. Вши. Ночью мыши. Сверху сыплется песок. Вокруг все грохочет, но у нас хорошее прикрытие. Делимся остатками сэкономленной пищи… Вспоминается прекрасная прежняя жизнь с ее радостями, искушениями и любовью. Каждый мечтает только об одном — жить, выжить! И это — правда, может быть, она кажется грубой и примитивной. Сердце мое переполнено: внутри — серьезные размышления о Боге и мире, снаружи: страшные звуки разрушительной бойни. Я хочу, чтобы Вы знали, что я делаю сейчас и что делал недавно. Вы не должны оставаться в неведении…».[289]
Казалось бы, все в этом письме отражает только факты, однако при том, что и «обмундирование нормальное», и острого голода еще не испытывают (тем более, что К.Ройбер лишь в 20-х числах ноября прибыл в Сталинград), и «прикрытие хорошее», автор постоянно акцентирует внимание на своих страданиях, навязчиво делится своими проблемами, осознанно или бессознательно пытаясь пробудить к себе жалость. «Вы должны знать, мои дорогие, как я здесь страдаю!» — так и слышится в этом и особенно в последующих его письмах.
Поражает коренное отличие менталитета российского и немецкого солдата, заключающееся в том, что советские бойцы в подавляющем большинстве случаев старались оберегать своих близких, ограничивая сообщаемые им «неприятные сведения», тогда как немецкие солдаты очень часто «грузят» своих родных собственными проблемами, передавая им чувства страха, отчаяния и безнадежности, пробуждая комплекс вины за невозможность помочь. Хотя по оценке ТА.Кохута и Ю.Ройлекке немецких писем, их характеризует «большая сдержанность солдат, с которой они пишут о своем положении»,[290] в действительности, с точки зрения русского читателя, эти письма воспринимаются как крайне эгоистические, лишенные психологической деликатности и заботы о моральном состоянии близких людей. Кроме того, очень многие немецкие военнослужащие настойчиво просят своих родных о регулярных продовольственных посылках, при том, что, как известно, в немецком тылу продовольственное снабжение тоже было весьма скромным. Так, Вильгельм Корн 1 января 1943 г. пишет: «Могу честно сказать, что в этом году я провел самое грустное Рождество. Меня мучит едва выносимый голод. Дорогой брат, … пожалуйста, выполни мою просьбу, о которой я матери уже писал. Пусть мама высылает мне каждый день по 3 посылочки по 100 грамм с печеньем или сухарями… Если каждый день вы печенье высылать не сможете, то высылайте по несколько ломтей хлеба… Остальные товарищи почти все получают такие посылки».[291]
Психологическая динамика, которая прослеживается в немецких письмах в ходе Сталинградской битвы, может быть охарактеризована как переход от состояния неопределенности и некоторой надежды к полной безнадежности и обреченности. Существует версия, согласно которой гитлеровское командование предполагало опубликовать с пропагандистскими целями некоторые письма из последних почтовых мешков, вывезенных самолетом из Сталинграда, а именно те, которые отражали бы героическую выдержку солдат в «котле». Однако писем, в которых высказывалось положительное отношение к войне, оказалось ничтожно мало — около 2 %, и от планов соответствующей публикации отказались.[292] В дошедших до нас трофейных письмах, хранящихся в Москве, «…отражается глубокое отчаяние, тоска по дому и те условия, когда у человека не остается ничего, кроме самых элементарных потребностей».[293] Таким образом, к концу Сталинградской битвы становилось очевидным морально-психологическое разложение личного состава немецкой армии на данном участке Восточного фронта.
Поражает полная неадекватность представлений немецких военнослужащих о своей роли в этой войне. Так, нередки ругательные высказывания в адрес «этой проклятой России» и «диких русских», но практически не встречается мыслей о том, что их, немцев, сюда, в Россию, никто не звал, что они пришли как оккупанты и получили заслуженное возмездие, что Германия, ее народ и солдаты пожинают плоды своих же действий. Но осознания и чувства вины в письмах вообще не прослеживается, есть только жалость к себе, любимым, почему-то (с их точки зрения, незаслуженно и несправедливо) оказавшимся в столь неприглядном положении.
Трудно сказать, следствием чего является такая позиция: то ли особенностей национального менталитета, то ли результата действий многолетней нацистской пропаганды. Но подобное состояние ментальности немецких военнослужащих под Сталинградом явно свидетельствует об их «социальном инфантилизме». Одним из важнейших результатов Сталинградской битвы как раз и явилось то, что определенные сдвиги в этой ментальности все-таки начались: немцы впервые стали задумываться и задавать себе некоторые неприятные вопросы. Вот как описывает воздействие поражения под Сталинградом на настроения немецких солдат ефрейтор А.Оттен: «Часто задаешь себе вопрос: к чему все эти страдания, не сошло ли человечество с ума? Но размышлять об этом не следует, иначе в голову приходят странные мысли, которые не должны были бы появляться у немцев. Но я опасаюсь, что о подобных вещах думают 90 % сражающихся в России солдат. Это тяжелое время наложит свой отпечаток на многих, и они вернутся домой с иными взглядами, чем те, которых они придерживались, когда уезжали».[294] Военная машина фашистской Германии была потрясена до основания, в этой битве был надломлен моральный дух немецкой армии. Само слово «Сталинград» стало для немцев символом национальной катастрофы.
Еще большее влияние победа под Сталинградом оказала на советский народ, положив начало перелому во всей Второй мировой войне. Моральный дух народа и его армии окреп настолько, что уже не возникало никаких сомнений в полной и окончательной победе над врагом. И эту роль Сталинградской битвы вполне осознавали советские бойцы. Вот как с некоторыми восторгом и патетикой, но глубоко искренне записал об этом в своем дневнике 7 февраля 1943 г. Михаил Белявский: «Полная ликвидация Сталинградской группировки! Нужно отойти на расстояние, по меньшей мере, нескольких лет, чтобы полностью понять все значение битвы за Сталинград. Сейчас, в дни побед, я часто думаю о тех людях, что выстояли, отстояли Сталинград, отстояли Россию. Сталинград останется в веках и люди его, овеянные славой, станут синонимом чуда, богатырской стойкости, выносливости, мужества. Их имена священны для каждого русского…».[295]
Общее и особенное в формировании образа врага в двух мировых войнах
Как убедительно показывают источники, и в Первой, и во Второй мировой войне было нечто общее в эволюции представлений о противнике — «образе врага», хотя имелись и весьма существенные отличия. Общим было, прежде всего, развитие этого образа от преимущественно пропагандистского, абстрактно-стереотипного, сформированного на расстоянии через официальные каналы информации, прессу, специальные агитационно-пропагандистские материалы, к более конкретно-бытовому, личностно-эмоциональному образу, который возникал у армии и народа в первую очередь при прямом соприкосновении с противником. На особенности в этом формировании повлияли рассмотренные выше принципиальные различия двух мировых войн: столкновение разных типов государств, ход войны, степень ожесточенности и т. д. Особенностью Первой мировой войны был переход от стереотипа «врага-зверя» к образу «врага-человека». Этой эволюции способствовал ряд факторов: прежде всего, не слишком понятный с обеих сторон смысл войны, относительная ограниченность (по сравнению со второй мировой) вовлечения в орбиту военных действий собственно национальной территории Германии и России и степень проникновения в тыл противника, хотя бы частичное соблюдение германской стороной норм международного права при ведении войны и, соответственно, меньшая степень ожесточенности. Во Второй мировой войне с обеих сторон принципиально большую роль играл идеологический момент. Однако, господствовавший в советской пропаганде классовый подход и сформированный на его основе стереотип немецкого пролетария — друга страны Советов, который повернет штыки против своего правительства сразу же после начала войны, а также образ собственной непобедимости, представления о доблестной Красной Армии, которая будет бить врага на чужой территории, мгновенно рухнули в первые же дни столкновения с фашистской Германией. Уже на бытовом уровне на начальном этапе войны у советских людей неумолимо складывался образ обезличенной военной машины, победоносно проехавшейся по всей Европе и вот теперь утюжившей гусеницами танков огромные пространства нашей страны. Образ врага-машины, хорошо отлаженного военного механизма (особенно учитывая техническую оснащенность и организованность немецкой армии), сохранялся до конца войны. Однако он очень быстро был дополнен образом врага-зверя. Причем этот образ формировался как «сверху», на уровне пропаганды (в терминах «фашистский зверь», «фашистская гадина» и т. п.), так и «снизу», на бытовом уровне, исходя из личного опыта людей, оказавшихся на оккупированной территории, в плену, в действующей армии, наблюдавших или испытавших в прямом смысле зверства фашистских захватчиков. И на уровне пропаганды, и на личностно-бытовом уровне понятие «немец» было отождествлено с понятием «фашист», а понятие «фашист» было равно понятию «зверь».