- Почему же я должен терпеть голод?
- Я - тюрьму?
- Я - поедающую меня болезнь?
- Почему мы все обязаны терпеть по примеру Христа и мучеников, когда всеобщий учитель наш не вынес тумака по голове, что мы, можно сказать, переносим ежедневно и даже не помним обиды, - такая малость. Нет, голод не то, что тумак. Папа не отведал этого. Да и в катакомбах все-таки были сыты. Мы и наши дети и все наше море, весь океан людской, кроме немногих избранных, и сегодня, и вчера, и завтра - вечно были и останемся голодны, в язвах, в томлении, в разврате, в том разврате, который нам служит вместо опиума. Вы не терпите, и мы не хотим более терпеть...
Обруч христианства лопнул. Лопнул, - и рассыпалась бочка; и посыпались из нее человечки, голодные, больные, язвленные, во вне-христианство. Не в отрицание его, а просто в некий внешний круг, не имеющий с ним ничего общего.
Стал человек искать существенностей, а не куафюры: не как утешиться в болезни, а как вылечить болезнь; не какую присказку взять десертом к пустым щам, а так сделать, чтобы в щи опустить кусок говядины. Задачи не поэтические, сухие и скучные. Задачи, которых отцы духовные избегали, имея сами, кто не отказывался, отличные щи, а кто отказывался, то сам и добровольно, один и для себя, т. е. имея достаточно и настоящего десерта духовного. Родилась наука, как забота и размышление, как скука и проза. Поучения ее вышли гораздо длиннее всяких проповедей; но тогда как от самых длинных проповедей все-таки ничего не получалось и никто не получал в рот ни крошечки хлеба при самом тощем желудке, наука в каждом шаге, с каждою минутою рождала и рождала зерна хлеба голодному в котомку. Как сеять, как работать, как, заработавши, поделиться, как взять в помощь рукам воду, пар, воздух, электричество, - обо всем стала думать наука, бессердечная, сухая, прозаическая. И все человечество увидело, что тут содержится столько добра, доброты, любви - и настоящей - к людям, сколько в длинных проповедях вовсе не содержалось. И такие простые все, эти ученые, как мы же: за тумаками тоже не гонятся. И голодают, и в тюрьмах сидят. Совсем как мы. И полюбило их человечество (а долго гнало). Выросла наука - совершенно новое дело, новый способ отношения к миру, к людям: взглянуть с лица, - сухо, черство, ни до кого дела нет, отвлеченно, алгебра. А зайди с заднего крыльца, - претеплая обитель, и сидят там добрые, внимательные люди. Совсем обратно раззолоченным храмам, где с лица золотые слова, заботы о мире всего мира и ум, особенно сострадание к человеку по примеру Христа, а зайдя сзади, видишь: ни до чего-то, ни до чего дела нет. Нам тепло, а вы как знаете.
И полюбил человек науку, как храмы. И разлюбил прежние храмы. Вот короткая история.
Мы живем на конце ее, или переживаем один из ее эпизодов. И наша революция или эволюция, смотря по вкусу и удачам будущего, есть только фазис в этих попытках человека заработать счастье своими руками. Революция - отдел науки. Прежде всего, в ней бездна научных элементов, она вся копошится научными теориями, и все ее двигатели читают и перечитывают книжки, брошюры, думают, спорят и, словом, так же действуют во имя науки, найденного и доказанного, как мученики действовали, когда шли на Рим во имя Евангелия. И как в мучениках и в победе над Римом главное было не человеческий состав и не катакомбы, а Евангелие, так и в революции главное суть не сами революционеры, а наука.
Революция - отдел науки. И потому-то она непобедима. Секут головы, секли, а она все двигалась, побеждала, ширела. Как и христианство ширилось и после казней, потому что было за ним Евангелие.
Но люди? ... Почему же Фауст никого не победил, ничего не расширил? Где этот секрет, что только с XVIII и XIX веков наука получила какой-то воинственный победный ход?
Потому что в ранних своих шагах наука была исканием курьезов, любопытностей - и только. В голову никогда не приходило, что она может сделаться орудием, и особенно орудием разрешения нравственных проблем и загадок, жизненно мучащих человека на земле. Самая, например, медицина существовала как-то для королей и разве-разве богатейших вельмож, которым, особенно под старость, алхимики приискивали жизненный эликсир и философский камень. И на ум не приходило никому лечить бедняка, помогать массам: в XVII в. засмеялись бы над этой проблемою. Наука была как редкие-редкие островки Океании в Великом океане. Это было именно собрание курьезов, найденных в природе и придуманных человеком. Но вот эти курьезы стали между собою связываться: члены соединились в великий организм, он зажил, задышал. Именно с XVIII и XIX веков наука вся связалась, обняла человека и человечество, землю и небо, выросла в нечто колоссальное, всеобъемлющее и в этом состоянии вдруг потянулась к проблемам, как раньше ставила для себя только религия, да и ставила-то их в качестве куафюры. Наука же несла уже существенности на те же темы, как религия. Вот отчего так многие замечают, что и в науке, и в революции есть какой-то суррогат религии. Есть прозелитизм, есть фанатизм. Уже есть бездна мучеников и героев, хоть и вовсе другого типа и душевного сложения, чем герои катакомб и мученики римского цирка. Многие замечают, что где торжествует наука - тает религия; где прочно стоит религия - как-то не прививается наука. Хотя, по-видимому, они и не в борьбе. Видно, что каждая из этих областей, или, точнее, каждый из этих методов (ибо религия и наука суть более методы, чем области) может совершенно насытить и удовлетворить человека, взять всю его жизнь; всю его душу. И в равной мере одушевить и двинуть.
Именно с того времени, когда наука стала суррогатом религии, или, точнее, стала ее замещать, взяв себе ее темы и задачи, она и превратилась в революцию. Она раньше была архитектурой. На нее любовались, теперь она стала паром, и двинула свои легионы.
Как только это совершилось, к ней пошли бедные, неимущие, не весьма ученые, даже, наконец, едва-едва понимающие (рабочие, крестьяне), но, однако, все же узнавшие хотя элементы ее, читающие, размышляющие, задающие себе вопросы (удачный термин у нас - сознательные, т. е., например, связывающие свою личную работу и личное положение с наукою о рабочих и работе, о социальном строе). И в катакомбах не все христиане были грамотные и читающие Евангелие. Были слепые и убогие, не менее важные. Разрозненный рабочий, не кончивший курса гимназист, сельский учитель - все они вдруг почувствовали связь между собою, сложились в могучий стан и окружили немногих Фаустов, внутри их работающих, однако, как проводники их идей, открытий, практических указаний. Само собой понятно, что это явление всемирное, не русское, не германское, хотя есть и в Германии, и в России; кажется, перекинувшееся в Японию, и по известиям, имеющее не сегодня-завтра перекинуться в Китай. Оно везде, оно - всегда, как наука и мысль. Оно не знает границ, народностей, эта революция, это новое христианство, точнее - что-то, взявшее себе его задачи, но в форме существенностей.
Мы несем свободу и хлеб. Мы несем отдых человечеству. Мы не обещаем всего, но мы дадим все, что можем, ничего не оставляя у себя за пазухой и работая для всех, пока не разорвались мозги. Мы просты - мы - вы же, а не как те боги, одетые иконами, что обещали вам царство небесное и не смогли освободить даже из каменной тюрьмы; не смогли, да и не хотели. С простотою мы несем доброту, не божественную и не ангельскую, которая, впрочем, не поперхнулась от инквизиции, а обыкновенную, по слабости своей, с гневом, с распрями, с ссорами, но обыденными, но домашними. Полемика будет, партии будут, ругаться ужасно будем, но торжественно не сядем на креслах вокруг костра, на котором печется заживо наш одинокий и беззащитный враг. Мы - не религия, мы - только наука. Претензий больших нет, и никого не держим, и всякий может, оставя нас, вернуться к прежним отцам духовным...
Но простое любит простое. И все побежало сюда, всех соединили вокруг себя эти маги в рабочих блузах и пиджаках, Марксы, Энгельсы, Спенсеры, Дарвины. И жмут руки им рабочие, и они жмут рабочим руки. И все такое дюжее, мозолистое.
Представить только, что хоть какой угодно почитатель поцеловал ручку у Дарвина, у Спенсера, а их чтили в двух полушариях, просто нельзя вообразить. Поцелуй ужалил бы, как змея, - до того это неестественно, чудовищно. Чудовищно. А между тем, у прежних наставников, даже и кой-каких, у всех кряду целовали ручку.
И те улыбались:
- Это они от смирения.
И выросло смирение до ада, и выросла гордость до неба. И теперь все это рухнуло. Мы братья. Простые. Все работаем, умом, руками. Никто не выше, ни ниже. И одно над нами Небо. И одни песни под небом.
Я немножко отвлекся от темы своей, нашей, русской, и теперешней темы. Но мне кажется, договорить уже сумеет каждый читатель. Левые объемлют всю новую Россию, шарахнувшуюся к новому идеалу, всемирному. А центр и правые стоят остатками старых идеалов, около руин старой культуры. В них нет энтузиазма и силы. Никто из них не умрет за своих Горациев и за свои [...]