Дорога была связана и с мифологизированными образами болезней. Они, подобно смерти, приходили в обжитое пространство людей издалека – по дорогам. Многие болезни представлялись «напущенными», то есть внесёнными в наш мир колдунами и ведьмами. В записанном фольклористом-любителем М. И. Романовым (1886–1956) в Черевковском районе Архангельской области «заговоре от всяких детских болезней» перечислены такие пагубы: «…Уроки, // Здроги, переполохи, // Дорожные уроки…»[37]. Младенец мог заполучить сглаз («урок») в дороге или от тех злых сил, которые при ней обретались.
Интересный образ личностной детской мифологии был у писателя В. Г. Короленко (1853–1921), который в детстве, до 1866 г., жил в Житомире. Он вспоминал о находившейся неподалёку от его дома длинной и прямой улице, что вела в сторону кладбища. Она называлась «шоссе», и по ней часто «пробегали почтовые пары с подвязанными колокольчиками…». Тут же, на выезде из самой оживлённой части города, почтари отвязывали колокольчики. «Тогда дальше почта трогалась уже со звоном, который постепенно стихал, всё удаляясь и замирая, пока повозка, тоже всё уменьшаясь, не превращалась в маленькую точку». Улица же эта была такой: «…Перспектива её заканчивалась вдали купами зелени, свешивавшейся из-за заборов. С одной стороны это было “православное” кладбище, с другой – чей-то обывательский сад. Между этими пятнами зелени всё, что удалялось по шоссе за город, мелькало в последний раз и скрывалось в безвестную и бесконечную даль… Мы с братом часто смотрели от угла нашего переулка или с высоты забора, как исчезали в этой перспективе почтовые повозки, высокие еврейские балагулы, неуклюжие дилижансы, мужичьи телеги. И когда кого-нибудь хоронили, мы не могли уйти с угла до тех пор, пока похоронный кортежне достигал этой предельной точки. Тогда бесформенное пятно людской толпы как будто ещё раз развёртывалось яснее. Хоругви мелькали и наклонялись под воротами и ветвями дерев, выравнивался перпендикулярно катафалк, и всё это втягивалось в кладбищенскую ограду. Тогда мы знали, что “всё кончено”… Первые, наиболее яркие и глубокие впечатления дали связаны у меня с этой длинной перспективой шоссе, и, быть может, их глубине и некоторой мечтательности, которая и вообще сродна представлениям о дали, содействовала эта связь с похоронами и смертью…»[38]
Опасности дальнего пути обострённо воспринимались человеком прошлого времени. Далёкая дорога грозила неизвестностью, там можно было и вовсе сгинуть. А гибель на чужбине казалась особенно страшной. Вятский статистик Н. Н. Романов, изучавший в 1870-х гг. быт и хозяйство разных народов Вятского края, писал о том, что вотяки (удмурты), в отличие от русских, боялись всяких дальних путешествий, у них вовсе не развивался извозный промысел: «…Они не так легко могут приспособиться к чуждой для них обстановке, в чужих местах, как русские, которые чувствуют себя, как дома, за тысячу вёрст от родной деревни». Романов приводил такой пример: «Когда мне рассказывали в Елабужском уезде об извозном промысле крестьян и в то же время прибавляли, что извозом в дальние места занимаются только русские, я спрашивал, отчего же этим промыслом не занимаются и вотяки. Мне отвечали: “смерти боятся”. Снарядится русский в извоз, идёт по вотской деревне, видит его знакомый вотяк и говорит, обыкновенно, что-нибудь в роде следующей фразы: “куда, Семён, пошол – домой не придёшь”»[39].
Может быть, дело в том, что удмурты в те годы просто были, так сказать, более архаичны по своему мировосприятию? Им бывали ближе, понятнее те древние смыслы и ассоциации, которые оказались запечатлёнными в народной культуре. Ведь трудности и опасности – это постоянное, неотъемлемое свойство пути в мифологической картине мира архаических коллективов. Судя по фольклорным текстам, по мере движения героя происходило нарастание хаоса и ужаса. Правда и то, что персонаж, достигший-таки конца сказочного или заговорного пути, всегда имел иной статус, чем прежде, – более высокий[40].
Очень распространёнными были народные поверья о тропах и дорогах леших и прочей нечисти. По этим лесным дорожкам, дескать, время от времени проносились свадьбы леших, так что там лучше не останавливаться и не ночевать[41].
Представления об опасных для человека путях инфернальных мифологических персонажей и мертвецов имелись не только у русских, но и у других народов.
Археолог М. Ф. Косарев, вспоминая известного археолога и этнографа Валерия Николаевича Чернецова (1905–1970), знатока западносибирских поверий и обычаев, писал о своем учителе так: «Его уменье видеть сокровенное, проникать в “душу” вещей и явлений, сжимать и расширять пространство и время было воистину поразительно. Знаменитые чернецовские рассказы вечерами у таёжного костра буквально гипнотизировали слушателей, заставляя путешествовать вместе с ним по мирам Вселенной, общаться с духами, ощущать прошлое как зримую реальность». Затем Косарев приводил такой любопытный эпизод: «Отправляя в 1959 г. группу студентов проверить сведения о культовых пещерах на Северном Урале, он отозвал меня (руководителя группы) в сторону для приватного напутствия. Между нами состоялся примерно следующий разговор:
– Будьте осторожны. Там где-то проходит тропа мёртвых. Если нечаянно наступите на неё, может случиться худое дело…
– Валерий Николаевич, а как я узнаю о ней, ведь она, наверное, невидима?
– Как только встретите людей, идущих с закрытыми лицами, сразу сворачивайте в сторону.
– А если не успеем?
– Могут увести с собою…»[42]
Фигуры с закрытыми лицами – это мертвецы, идущие в «иной мир» по своей заповедной тропе, и горе тому, кто окажется у них на пути. Действительно, в древнерусском сказании «О человецех незнаемых в восточной стране» (предположительно, конца XV в.) о приполярных самоедах – жителях северо-востока Европы и Нижней Оби, – со ссылкой на рассказы «старых людей» говорилось: «Да в той же Самоеди видели, скажють самоедь же, старые люди, зъ горы подле моря, мертвых своих: идут плачющи множество их, а за ними идет велик человек, погоняя их палицею железною»[43]. Иногда указывают: недаром и палица у этого проводника в «иной мир» железная. Ведь железо, в отличие от серебра и золота, у народов Западной Сибири ассоциировалось с загробным миром. Правда, сам мотив толпы умерших, которых великан гонит палицей, – книжного происхождения и, скорее всего, восходит к средневековой «Александрии». Во всём тексте сказания «О человецех незнаемых» заметны книжные мотивы[44]. Поэтому едва ли этот отрывок является ценным этнографическим источником по мифологии самоедов. Другое дело, что представления о «тропе мёртвых» у народов Западной Сибири вполне могли существовать. И как раз тут важны мысли и чувства этнографов-полевиков, пусть даже выраженные в такой, несколько экзотической, мистически окрашенной форме, как у Чернецова.
В рассказе И. С. Тургенева «Живые мощи» (1874), из цикла «Записки охотника», парализованная и ставшая почти святой крестьянка Лукерья как-то раз увидела запомнившийся ей сон: «Вижу я, что сижу я этак будто на большой дороге под ракитой, палочку держу оструганную, котомка за плечами и голова платком окутана – как есть странница! И идти мне куда-то далеко-далеко на богомолье. И проходят мимо меня всё странники; идут они тихо, словно нехотя, все в одну сторону; лица у всех унылые и друг на дружку все очень похожи. И вижу я: вьётся, мечется между ними одна женщина, целой головой выше других, и платье на ней особенное, словно не наше, не русское. И лицо тоже особенное, постное лицо, строгое. И будто все другие от неё сторонятся; а она вдруг верть – да прямо ко мне. Остановилась и смотрит; а глаза у ней, как у сокола, жёлтые, большие и светлые-пресветлые. И спрашиваю я её: “Кто ты?” А она мне говорит: “Я смерть твоя”». В тот раз смерть не забрала Лукерью, сказала ей: «Жаль мне тебя, Лукерья, но взять я тебя с собою не могу»[45]. Мёртвые, бредущие в дальний путь, да и сама рассказчица, снаряжённая как странница, готовая двинуться с ними, – это всё вполне типично для представлений о дороге в «иной мир».
А в рассказе Виктора Пелевина «Бубен верхнего мира» (1998) речь идёт о том, как две прагматичные современные девицы при помощи сибирской шаманки Тыймы вызвали на время из «верхнего мира» погибшего на Отечественной войне лётчика, думая, что это немец. Но явившийся лётчик заговорил по-русски.
«– Так вы что, – спросила Таня, – советский?
– Да как сказать, – ответил майор Звягинцев, – был советский, а сейчас не знаю даже. У нас там всё иначе.
Он поднял глаза на Машу; та отчего-то смутилась и отвела глаза.
– А вот вы здесь к чему, девушки? – спросил он. – Ведь пути живых и мёртвых различны. Или не так?»[46]