В этой системе все отдельные части теснейшим образом связаны между собой. «Почти вся совокупность подлежащих обсуждению конгресса вопросов зависит от одного и того же принципа и отказаться от этого принципа в одном пункте значило бы отказаться от него совершенно». Поэтому-то приписывается такая чрезвычайная важность решению предварительных вопросов, организации конгресса и провозглашению принципов. Французским уполномоченным даются самые тщательные предписания не допускать на конгресс никого из тех, кто не имеет права заседать на нем, а также не соглашаться на исключение из конгресса никого из тех, кто имеет право участвовать в нем. И наконец, даются самые точные предписания, для того чтобы конгресс действительно собрался, конституировался и прежде всего определил, какие государства должны послать на конгресс своих представителей и какие вопросы должны на нем разбираться.
Таким образом, занятая Францией позиция была неуязвима. Франция противопоставляла союзникам правовые принципы, которые они сами раньше торжественно провозгласили.
Конечно, государи и дипломаты — русские, прусские и австрийские — имели в виду лишь одно, а именно: подражать всем приемам побежденного ими Наполеона и обойтись с «выморочной» Французской империей[5] так, как в свое время они поступили с впавшей в анархию Польшей; причем они полагали, что не обязаны отчетом в своих действиях решительно никому. Но четвертая союзница, Англия, не могла идти за ними по этому пути так далеко. Английскому правительству приходилось публично давать объяснения для оправдания своих действий. Английский представитель Кэстльри лично был, конечно, так же равнодушен, как и его коллеги, к вопросам принципов и международного права; но не так обстояло дело с английским парламентом. Уже по одному тому, что в Лондоне имелись парламентская трибуна и пресса, где постановления конгресса могли подвергаться обсуждению, эти постановления подлежали санкции со стороны общественного мнения. В этом-то пункте Талейран и надеялся прижать английских дипломатов. И в этом-то и заключалось главным образом значение тех его принципиальных заявлений, которые он составлял не столько в назидание своим коллегам, сколько для того, чтобы через посредство газет, которые к удовольствию Талейрана узнали об этих заявлениях, возбуждать общественное мнение.
Правда, если взглянуть на прошлое Талейрана и на пройденный им извилистый путь от Отенского епископства до Венского конгресса, через кабинет Дантона, министерство иностранных дел в эпоху Директории, двор Наполеона, Берлин, Тильзит и Эрфурт, то взятая им на себя роль могла бы показаться щекотливой. Талейрану предстояло навязать участникам конгресса в довольно своеобразном сочетании не только принципы своего нового повелителя, но и свою собственную персону. Для этого требовалась с его стороны величайшая наглость, на которую, впрочем, он был вполне способен, а со стороны его коллег — необычайная снисходительность. Но и роль и игравший ее артист оказались на месте. Очутившись все за зеленым сукном, партнеры, вместе разыгравшие столько достославных партий, принуждены были приспособляться к новым обстоятельствам. Ни один из них не был здесь самим собой; все они представляли нечто совершенно отличное от их собственного прошлого, от их прежних действий и даже от их личных взглядов. И это нечто было как раз тем принципом, в силу которого восстановленный ими на престоле Людовик XVIII царствовал во Франции и на который Талейран, посланник Людовика XVIII, ссылался на конгрессе. Талейран говорил от имени короля, являвшегося безупречным в смысле охраны принципа легитимизма. Впрочем, кто посмел бы поставить Талейрану в упрек его измену прошлому? Если он служил в свое время узурпаторской политике Республики и Империи, то и другие дипломаты по очереди принимали в ней участие. Они подписывали с Республикой и Империей договоры: Пруссия в Базеле, Берлине и Регенсбурге; Австрия в Кампо-Формио и в Люневиле, и в 1810 году, во время бракосочетания Наполеона с Марией-Луизой, Россия в Тильзите и Эрфурте. Один лишь английский посланник мог бы еще держать себя надменно, но он получил приказание молчать. Итак, все согласились на том, чтобы предать прошлое забвению. В разговорах с глазу на глаз, в тайных статьях, которые не приходится мотивировать, они могли еще пренебречь принципами государственного права; но они не могли этого делать в своих протоколах и декларациях. И, таким образом, эти скептические и безнравственные старые авгуры вынуждены были без смеха смотреть друг на друга и, внутренне бранясь, присутствовать на церковном спектакле, который разыгрывал Талейран, их руководитель в цинизме и развращенности, — этот «хромой черт», как они его называли, ставший в результате их коалиций и милостью их побед первосвященником их же собственной церкви.
Впрочем, занятая Францией позиция имела и свои слабые стороны. Франции нельзя было выходить из своей роли поборника бескорыстия даже по самому незначительному поводу. Если бы она это сделала, то все бы пропало; сразу же все ее заявления стали бы расцениваться, как лицемерные, и вся эта великолепная политика принципов сразу упала бы до уровня вульгарнейшей интриганской игры. Никогда еще политика не требовала большей выдержанности. В интересах тех элементов, которым эта политика не нравилась, было сбить ее с толку, расстроить ее, одним словом, ввести французских дипломатических агентов в искушение, вовлечь их в какую-нибудь сделку и таким образом скомпрометировать. Деттерних, конечно, не преминул это сделать. Кроме того, и это было еще важнее, принятая Людовиком XVIII политика неизбежно вела к полному антагонизму с Россией и Пруссией, интересы которых были солидарны и государи которых были связаны узами самой нежной и прочной дружбы. Людовик XVIII справедливо считал их неразлучными, и, не желая ни в коем случае ни пожертвовать в лице саксонского короля своим принципом в угоду Пруссии, ни содействовать замыслам ее правительства, он должен был вступить в конфликт с Россией. Французский король легко решился на это. Рост русского могущества внушал ему беспокойство, а смутно ощущавшееся им наличие чего-то безмерного в этой нации оскорбляло его дух классика. Исполненный противоречий Александр — одновременно и благородный и лукавый, но политичный даже в своих проявлениях великодушия — представлялся взорам этого чистейшей воды вольтерианца просто комедиантом.
Александр принял по отношению к Людовику XVIII покровительственный тон; он обращался с ним, как с каким-нибудь прусским королем, который всем был обязан царю и от которого царь мог требовать всего. Но потомок Людовика XIV не имел ни малейшей склонности ни выказывать благодарности, ни еще меньше играть роль подчиненного. Он был так же горд восьмивековым существованием своей династии, как и ревнив к тому, чтобы не прослыть обманутым кем бы то ни было. Людовик XVIII не мог забыть ни высылки из Митавы, ни Тильзита, ни интриг с Вернадоттом, ни скептицизма, который проявлял Александр к принципу легитимизма, ни претензии этого самодержца навязать конституционную хартию французскому королю и попытки его образовать во Франции при участии значительного количества дворян и нескольких либералов русскую партию против французского короля. Наконец, так как Людовик XVIII искренно желал мира в интересах восстановления своей монархической власти, обновления национальной мощи и примирения французов с их старой королевской династией, то его политика совпадала с его личными вкусами, которые влекли его к Англии. В данный момент интересы Франции и России были солидарны. Относительно же будущего король мало беспокоился, так как он прекрасно знал, что в тот день, когда силы Франции будут восстановлены и когда Россия будет нуждаться в ней, а Франция сочтет для себя выгодным сблизиться с Россией, сближение это произойдет само собой.
Но в данную минуту, и особенно на Венском конгрессе, Людовик XVIII, сообразуя свои действия с расчетами Александра и становясь в ряды его протеже, унизил бы себя перед лицом современников и потерял бы шансы сделаться в будущем таким союзником, дружбы которого ищут и услуги которого вознаграждают. Если бы он стал добиваться от Александра неопределенного обещания какого-нибудь территориального расширения и унизился бы до политики подачек, то он возбудил бы подозрения, подтвердил бы обвинения против себя со стороны врагов и изолировал бы себя; ибо в этом пункте (т. е. в вопросе об увеличении французской территории) Англия была непоколебима, Австрия настроена враждебно, а с Пруссией об этом нечего было и заговаривать. Он очутился бы в полной власти у России, которая, держа его в своих руках, впредь не имела бы ровно никакого желания, ради его удовлетворения, ссориться с остальными своими союзниками.
Людовик XVIII не был способен проникнуть в гений русского народа; но чрезвычайно тонкий и лукавый ум французского короля заставлял его догадываться о тех весьма ловких комбинациях, которые Александр умел с таким изяществом скрывать от поверхностных наблюдателей под внешней маской энтузиазма, чувствительности и либерализма. Александр отнюдь не помышлял об уничтожении коалиции, которая была делом его рук и служила ему орудием для достижения его честолюбивых замыслов о гегемонии над Европой. Он и не думал о территориальном расширении Франции, да и целью коалиции было как раз помешать такому расширению. Но поставив Францию в такое положение, которое соответствовало его выгодам, Александр желал отдалить ее и от Австрии и от Англии, оставаясь сам в союзе с обеими этими державами. Он хотел, чтобы Франция, кроме него, не имела никаких других союзников и чтобы он во всякое время мог располагать ею в своих интересах. Русскому императору никогда и в голову не приходило пожертвовать в угоду Франции Пруссией; но он считал выгодным для себя иметь справа и слева двух одинаково преданных и одинаково послушных помощников своей политики — короля прусского и короля французского. Таким образом, он хотел привлечь к себе Людовика XVIII не для того, чтобы расторгнуть союз четырех, а для того, чтобы с привлечением на свою сторону Франции в нем укрепиться и сделаться его неоспоримым главой и повелителем. Впрочем, даже и этой комбинации он предпочитал полюбовное улажение всех вопросов вчетвером, и это обнаружилось в Вене с самого же начала.