- Ты всё это сам видел? - с бьющимся сердцем спросил Аносов, и ему вдруг стало бесконечно жаль Пугачева.
- Как тебя сейчас! - старик вздохнул и сокрушенно пожаловался: Солдат присягой связан, поставили - стой, скажут: стреляй, - стрелять будешь! Ну, а что у меня на душе было, не спрашивай... Скинул Емельян Иванович шапку, вздохнул полной грудью, взглянул на небеса, на Кремль и сказал народу: "Не боярам в Кремле сидеть! Меня казнят, а народ не казнишь; правду он сюда принесет. Берегите ее, братцы!".
- Да этого он и не говорил, Захар! - перебил Аносов. - Из правительственных листков известно, что струсил он, всё кланялся и плакал: "Прости, народ православный, отпусти, в чем я согрубил перед тобой, прости, народ православный!".
- Эх, милый, так это в господских грамотках так прописано, а в народе иное хранится. Я сам видел и слышал. Так и всколыхнуло меня, когда на площади весь народ ахнул в одну грудь: "Держись, батюшка, держись крепко! Не погибнешь ты под топором, унесем тебя в своем сердце..." Это верно! Палачи в ту пору сорвали с него бараний тулуп и потащили к плахе. Вырвался он, вскинул голову и закричал: "Не трожь, корявая рожа, смерти за свой народ не боюсь! - А сам всплеснул руками, опрокинулся навзничь на колоду и приказал: - Теперь руби, дворянская собака!". И палач вмиг отрубил ему голову...
- Не говорил он эти слова! - взволнованный рассказом старика, выкрикнул Аносов.
- Ты, сударь, не спорь. Тебя в ту пору на белом свете не было, а я уж в гвардии служил, и сердце мое не обманешь. Сам слышал! - убежденно подтвердил Захар: - А через три дня колёса, сани, эшафот и тела загубленных сожгли, в пепел обратили. Только я уголек всё-таки один уберег!
- Что ты говоришь! - вскочил юноша.
- Уберег и храню, как святыню. Ведь кровью Емельяна Ивановича он полит. А народ с кострищ по горстке пепла уносил... Нет, сударь, такое не забудется...
Аносов сидел молча, подавленный рассказом, не спуская глаз со старика. А Захар, растревоженный воспоминаниями, не мог успокоиться и продолжал:
- Я, милок, вот к чему речь веду. Народ не обманешь. К примеру сказать, на другой день после казни Емельяна Ивановича в Кремле на Красном крыльце при самом генерал-прокуроре Вяземском прочитали указ о прощении девяти преступников, которые царице с головой выдали батюшку. Объявили им прощение и оковы сняли. И сколь велика была толпа, собравшаяся проститься с батюшкой Емельяном Ивановичем, - столь ничтожно пришло людей на объявление милости христопродавцам этим. Мало того, сударь, только ушел князь Вяземский да дворяне, откуда ни возьмись, подошли простые люди и заплевали место, с коего огласили прощение. Кабы не гвардейцы, неизвестно, что бы стало с прощеными извергами... Видишь, как обернулось дело! И на том еще не окончилось... Отправили прощеных в Новороссийскую губернию к Потемкину, а и тот от них отмахнулся: "Не надо, - сказывает, - их мне; народ всё равно убьет иродов, а я в ответе!". Тогда погнали окаянных на поселение под Ригу, но и там их не приняли: латыши грозились каменьями забросать... И куда только не гоняли злодеев, никто не хотел принять. Что же, сударь, по правде судил народ: раз каиново дело свершили, ну и скитаться вам, окаянным, без сроку, без времени...
Старик закашлялся и смолк. За оконцем, над Невой, летала чайка. Она то падала к серой волне, то снова взмывала вверх с трепещущей серебристой рыбкой в клюве. Тишина водворилась в подвальной комнатке. Захар сидел, тяжело опустив голову на грудь.
- А куда ты упрятал тот уголек? - вдруг тихо спросил Аносов.
Глаза старика вспыхнули, он оживился.
- Уголек? Он всю жизнь при мне, всю жизнь согревает сердце надеждой. За тем тебя и звал! - ласково сказал служитель, поднялся и проворно полез к божнице, перед которой теплилась голубая лампадка. Пламя огонька от движения служителя заколебалось.
Захар добыл из-за образа ладанку и протянул ее кадету.
- Вот, возьми! - предложил он. - Сегодня ты здесь последний день; завтра отправишься к горщикам. Это тебе мое благословение. Береги уголек; станет трудно, - приложи к сердцу. Согреет он! Думка народная, жалость, доброта, - всё тут скопилось в угольке. Храни его, милок, пусть согреет твою душу, чтобы она доброй и ласковой была к простому народу...
Аносов порывисто вскочил и, обняв старика, расцеловал его:
- Спасибо, Захар, спасибо, родной!
- На том будь здрав! - тихо отозвался старик. - Ну, иди, сударь, там тебя ждут, да никому об этом ни словечка...
Радостно возбужденный, Аносов вышел из каморки и побежал по лестнице, прижимая к сердцу ладанку. И казалось ему, что невидимый огонек пылает у его груди, и согревает ее, так приятно и хорошо было на душе...
Глава вторая
НОЧЬ ВОСПОМИНАНИЙ
Тихая, теплая ночь простерлась над Петербургом. Серебристый свет луны косыми потоками врывался в спальню, и на полу четко выступали черные тени оконных переплетов. Аносов не мог уснуть, ворочался, вздыхал. Он глубоко чувствовал свое одиночество, - многие кадеты разошлись по домам. На душе было тоскливо. Он лежал в глубоком безмолвии, и воспоминания детства нахлынули на него, как вешнее половодье, от которого невозможно было укрыться.
Смутно, словно сквозь туман, перед ним мелькают образы отца и матери. Отец - секретарь берг-коллегии, худощавый, измученный человек с легкой проседью в густых волосах - вечно занят. Мать - большеглазая, ласковая женщина - всегда в домашних хлопотах. За работой она любила напевать грустные песни, от которых щемило сердце. Павлуша рос крепышом, понятливым. Он хорошо запомнил, когда отца перевели на службу в Пермь советником горного округа. Стояла весна. Всей семьей они плыли по широкой светлой Каме-реке. Мимо шли холмистые берега, густо поросшие пихтой и елью. Один берег поднимался стеной, другой был отлогий, с большими полянами, на которых раскинулись бревенчатые русские деревушки. Навстречу плыли плоты. Вот один из них, словно гигантская змея, изогнулся на повороте реки, подставив яркому солнцу свою желтую смолистую спину. А рядом по береговой тропке шли вереницей согбенные бурлаки. Они тянули против течения канатами тяжело нагруженную расшиву, борта которой были пестро раскрашены.
Расшива шла по Каме ходко и весело, разрезая грудью воду, и по сторонам ее, как седые усы, расходились гребни. А бурлаки, наваливаясь на лямки, шли мрачные и злые. В такт движениям они пели тягучую и длинную песню. Печальные голоса оглашали реку:
Ох, матушка-Волга,
Широка и долга!
Укачала, уваляла,
У нас силушки не стало,
О-ох!
- Видишь, как работнички надрываются! - сказал Павлуше стоявший рядом старик лоцман и тяжело вздохнул. - Ох, и каторжна работенка! Начнут лямку тянуть в онучах, а кончат босоногими! Эвон, гляди! - указал он на берег. На извилистой тропке, на всем бурлацком пути валялись вконец изодранные и брошенные лапти.
Впереди к воде близко подходил дремучий бор, и шумящие кроны его отражались в тихой воде, а высоко над яром горизонт заволакивало синью.
Коренастый загорелый лоцман, прикрыв глаза ладонью, долго вглядывался в хмару. Вздохнув, он взял Павлушу за руку и сказал ласково:
- Айда, мальчонка, к мамаше, гроза будет. Здоровая туча идет!
Как завидовали ему малыши: он разговаривал с бородатым лоцманом! Шутка ли!
Мать поспешила укрыться с детьми в каюте. Сильно завыл упругий ветер. Яркая ослепительная молния пронизала небосвод сверху донизу, и со страшным грохотом раскололся и раскатился гром. Стало весело и страшно. Крупные капли дождя гулко барабанили по деревянной обшивке судна, по стеклу. И этот частый дробный стук казался бодрящей музыкой...
Гроза быстро промчалась, лихой ветер разорвал синюю тучу в клочья и унес их вдаль. Снова брызнуло солнце, и над Камой-рекой из края в край раскинулась цветистая радуга. Под солнцем еще ярче зазеленели омытые дождем травы и леса.
- Смотрите, дети, какая прелесть! - восторженно сказала мать, и ребята долго любовались чудесным видением радуги. Только отец сутулясь стоял у борта и, схватившись за чахлую грудь, надрывно кашлял. Он был равнодушен ко всем камским прелестям. Мать тревожно поглядывала в его сторону...
Кто бы мог подумать, что всё так печально кончится? В то лето, когда пышно распустились сады, отец скоропостижно умер в Перми. Два дня он лежал в открытом гробу, - с грустной мечтательностью на лице, - так казалось Павлуше, и ему не верилось, что вот скоро отца унесут и он больше никогда его не увидит.
Бледная, осунувшаяся мать сквозь слёзы жаловалась соседям:
- Сразу как громом в бурю сразило!
Павлуша вспомнил грозу на реке, и страх охватил его. Он жался к матери и по-детски ее успокаивал:
- Не бойся, мы от грома уйдем в каюту...
Не знал он, что от лихой беды никуда не упрячешься.
Осенью умерла и мать Павлуши. В опустелой квартире осталось четверо сирот мал-мала меньше.
В эти дни с Камско-Воткинских заводов в Пермь приехал дедушка Лев Федорович Сабакин, кряжистый старик с добрым смуглым лицом и седыми усами. Сбросив порыжелый мундир, оставшись в рубахе, он понуро уселся в искалеченное кресло и дружелюбным взглядом долго разглядывал сирот: