Ознакомительная версия.
Этот молодой человек куда более склонен был учиться словесности, чем воинскому искусству… Этот молодой человек даже в палатке во время отдыха между сражениями продолжал сочинять эпиграммы, писать мемуары, эссе, посвященные догматам, и оды Солнцу… Этот молодой человек в первый же год своего командования войсками вымел с территории между Вогезами и Кёльном аламанские племена,[47] но чуть не погиб, застигнутый врасплох в Сансе, когда аламанское войско добралось-таки до города и осадило его. На второй год Юлиан все же разбил объединенную франко-аламанскую армию, а одержав решительную победу, прогнал побежденных с левого берега Рейна, который они занимали.
Странное время, когда границы были условны, а линии, разделявшей народы, власти и религии, не было вовсе! Франкские племена мы видим среди захватчиков, но выступавшие против них войска тоже большей частью состояли из франков. Нашествие варваров?[48] Нашествием этим Европа обязана не столько самим варварам, сколько императору Констанцию, открывшему им широкую дорогу в Галлию в надежде, что таким образом создаст непреодолимые трудности для своих взбунтовавшихся военачальников. Варвары переусердствовали, откликнувшись на приглашение, и Констанций поручил Юлиану поставить их на место. Интересно, когда император давал это поручение, кому он желал поражения: варварам или все-таки своему возможному наследнику? Как бы то ни было, Юлиан обнаружил, что некоторые из отданных под его командование военачальников не слушаются приказов, надеясь тем самым услужить императору.
Но вот наконец-то Юлиан победил всех: и врагов, и друзей, у Галлии обозначилась граница по Рейну – совсем как в счастливые времена Августа[49] или Траяна,[50] а ее почтовые станции и перегоны[51] охранялись преданными цезарю войсками.
Вместе с безопасностью в Галлию вернулось процветание. Главную свою резиденцию Юлиан разместил в civitas parisiorum[52] – по примеру Цезаря, разместившего там Галльскую ассамблею, и по тем же причинам.
А парижане к тому времени начали бояться вторжений с востока (аламаны стояли в двадцати пяти лье от Лютеции) и потому с благодарностью приняли просвещенного государя, который отвел от них столь близкую и реальную угрозу. Юлиан показал себя таким же мудрым правителем, каким великолепным был полководцем. Он пресек злоупотребления сборщиков налогов и пошлин, и ему удалось сократить сборы на две трети. Отныне Галлия только и делала, что на все голоса – просто до хрипоты! – восхваляла цезаря Юлиана.
В Лютеции снова выстроились вдоль берегов рыболовы с удочками, по Сене вновь пошли суда, потянулись баржи, нагруженные зерном, винами, шерстью и кожей. Заполнились товаром городские амбары и склады. Заработали каменоломни в карьерах Парнасской горы[53] и в долине Бьевра:[54] опять понадобился камень для строительства.
Юлиан прожил в Париже три года – точнее, три зимы, остальное время посвящалось военным действиям и инспекционным поездкам. В эти зимы цезарь и управлял государством, а по ночам – в комнате без огня, как он сам захотел, – писал свои творения.
Позже Юлиан с ностальгией вспомнит: «Я жил тогда в своей милой Лютеции – или, именуя ее так, как именуют в Галлии, городе Паризиев. Лютеция расположена на острове посреди реки, деревянные мосты соединяют его с обоими берегами. Уровень этой реки редко повышается или понижается: какова она летом, такова будет и зимой. Воду из нее пьют чрезвычайно охотно, настолько она чиста и приятна на вид…»
Он станет петь хвалу мягкому климату древнего Парижа, несмотря на то что однажды видел из окон своей резиденции «плывущие по Сене льдины, точь-в-точь похожие на мраморные доски». Он высоко оценит качество вин и искусство выращивать смоковницы, которое проявлялось в том, что «их одевали, как в платья, пшеничной соломой, чтобы укрыть от холода и ненастья».
Париж вскоре позабудет не только благодеяния, оказанные ему Юлианом, но чуть ли не само его имя. Но тем не менее – подобно ребенку, прожившему какое-то время с мудрым, богатым и всемогущим родственником и всю жизнь носящему потом на себе эту отметину, – в память (пусть бессознательную) о том, как наш город три года был истинной столицей Западной Римской империи, он сохранит привычки главного города – города, который правит, – и вести себя будет как столичный.
Все было бы хорошо, вот только Византию сильно беспокоили все возрастающее влияние Юлиана и популярность его у всех слоев населения. Для того чтобы ослабить цезаря, у него отняли сначала главного сподвижника и самого верного друга – галла по имени Саллюстий, а после этого одному из императорских легатов – за спиной у Юлиана, конечно, – был отдан приказ явиться в Лютецию и увести оттуда больше половины войск, находившихся в подчинении императора, – самых верных и испытанных легионеров цезаря. Констанций потребовал от Юлиана добровольно отправить войска на восток. Население растерялось, что и естественно: люди почувствовали угрозу своей безопасности, они боялись оказаться беззащитными при дальнейших вторжениях. Парижане на улицах умоляли легионеров остаться, женщины протягивали детей уходящим солдатам, а они ведь часто и были отцами этих ребятишек.
Воинские соединения заколебались – главные волнения происходили в среде германских и франкских наемников, которые согласились на вербовку только при условии, что им не придется идти через Альпы. На Марсовом поле была построена трибуна, к которой пришли на последний парад перемещаемые войска. Юлиан пытался успокоить своих людей, но чем сильнее он их уговаривал, чем настоятельнее советовал подчиниться, чем с большим сочувствием выслушивал их жалобы, тем яростнее был их гнев: как же – их хотят оторвать от такого доброго начальника! И вечером солдаты взбунтовались. Мятежники с оружием в руках окружили дворец, скандируя: «Ю-ли-ан! Ав-густ! Ю-ли-ан! Ав-густ!» – а «Юлиан – Август» означало в те времена не что иное, как «Юлиан – император».
Люди, восходящие на вершины власти, имеют обыкновение заверять, что сделали это, уступая напору друзей и исполняя навязанный им долг. На этот раз подобные заверения оказались бы правдивыми. Никогда еще властитель не находился перед более ясным и определенным выбором – перед выбором, который требовалось осуществить безотлагательно: между верховной властью и смертью. Потому что солдаты непременно убили бы Юлиана, если б он, отказавшись, тем самым их предал.
Но все же цезарь колебался, всю ночь он провел в раздумьях, стоя у открытого окна, молился Юпитеру, «повелителю царей и планеты, наделяющей властью», просил подсказать решение. Смотрело ли его окно на колонну Юпитера?[55] Как бы то ни было, утром Юлиан вышел из дворца. Его встретили тысячи голосов, требовавших ответа. Он еще раз попытался успокоить войска, уверяя, что добьется для них снисходительности и милосердия со стороны императора Констанция, но они и знать не хотели никакого императора, кроме самого Юлиана. Его подняли на щите пехотинца – впервые римский цезарь был, на франкский манер, поднят на щите. И все это происходило на том самом участке земли, где сейчас возвышается собор Парижской Богоматери![56]
Поскольку не нашлось тиары, чтобы увенчать ею нового императора, ему посоветовали взять взаймы диадему у своей супруги, но Юлиан отказался начинать царствование в женском уборе. Кто-то предложил воспользоваться для такого случая позолоченной серебряной деталью конской сбруи, напоминавшей очертаниями корону и украшавшей собой подгрудный ремень офицерского коня. «О нет! – воскликнул Юлиан. – Надевать на себя конскую сбрую я тоже не хочу!» В конце концов взяли золотой обруч, украшавший древко знамени, – собственно, даже не обруч, а ленту, которой и обвязали голову провозглашенного солдатами императора.
После такой вот коронации те же самые войска, что так противились походу на восток, радостно двинулись на Константинополь под командованием своего кумира. Это случилось в июле 360 года. Два императора – один из Лютеции, другой из Сирии, где пришлось подавлять беспорядки, – уже двигались навстречу друг другу,[57] когда Констанций скоропостижно скончался, в последний момент назначив своего соперника законным наследником престола. А Юлиан проживет еще два года и умрет на обратном пути после неудачного Персидского похода в азиатских пустынях, уже ставших гибельными для Александра Великого, – от смертельной раны.[58] Ему был тридцать один год. Судьба Юлиана могла бы стать иллюстрацией к известному правилу: «Лучше прожить недолго, совершая хорошие поступки, чем долго, совершая плохие».
Париж, забывчивый Париж, скажи, где памятник твоему первому императору, где площадь, название которой напоминало бы о первом твоем «возлюбленном», этом молодом человеке, который явился к тебе из Византии, спас от вражеских вторжений, выбрал тебя, чтобы править, и был провозглашен правителем в твоих стенах? Где памятник этому «язычнику», который был мудрее, просвещеннее, человечнее – словом, лучше по всем статьям, чем многие жестокие святоши, владевшие тобой?
Ознакомительная версия.