В докладной записке архитектора С. Грузенберга в Комиссариат здравоохранения от 2 января 1919 года погребение трупов называлось анахронизмом, так как «…кладбища подчинены религиозным организациям и культам, что противоречит современной идее свободы совести». В 1920 году в журнале «Революция и церковь» был объявлен конкурс на проект крематория под лозунгом: «Крематорий – кафедра безбожия».
Но в Петрограде все было решено гораздо раньше: 26 января 1919 года Совет комиссаров Союза коммун Северной области принял декрет, подписанный Г. Е. Зиновьевым и М. И. Калининым, об учреждении при Комиссариате внутренних дел комиссии по составлению проектов и ведению построек «государственных крематориев, в первую очередь в Петрограде, а затем и в других местностях Северной области». А 19 февраля была создана специальная комиссия под руководством члена коллегии Комиссариата внутренних дел Б. Г. Каплуна (двоюродного брата уже убитого к этому времени председателя Петроградской ЧК М. С. Урицкого).
Художник Ю. П. Анненков писал в своих мемуарах: «Каплун даже попросил меня нарисовать обложку для «рекламной брошюры», что я и сделал. В этом веселом «проспекте» приводились временные правила о порядке сожжения трупов в «Петроградском городском крематориуме» и торжественно объявлялось, что сожженным имеет право быть каждый умерший гражданин». Привлекались к пропаганде нового способа похорон и другие художники.
Эмблемой крематория стал ворон, сидящий на дымящемся черепе.
Состоялось несколько конкурсов проектов с премиями от 10 до 15 тысяч рублей, и уже был выделен участок под строительство грандиозного крематория: на территории Александро-Невской лавры, рядом с резиденцией митрополита. Под комплекс «крематориума» должны были отправиться большая часть Митрополичьего сада и участок набережной Обводного канала, д. 17/19.
Несмотря на протесты верующих и просьбы митрополита не осквернять лавру, подготовка к строительству шла полным ходом. Был утвержден проект гражданского инженера А. Джорогова под девизом «Жертва». Но тут выяснилось, что для воплощения масштабного проекта у Петросовета… просто нет денег.
Местные власти попытались найти финансирование в Москве, но дело затягивалось. Вскоре к Петрограду подошел Юденич и стало и вовсе не до крематория. А в декабре Петросовет уже официально постановил прекратить строительство в связи с нехваткой средств и рабочих рук.
Каплун попытался возобновить стройку весной 1920-го, но руководство лавры сумело как-то отстоять свою территорию, и крематорий было решено строить на Васильевском острове, в доме «по 14-й линии, угол Камской улицы» (бывший дом Рожкова, в котором помещался сахарный завод, потом баня; теперь он полуразрушен, но остались фундамент и дымовая кирпичная труба).
Архитектором снова стал Джорогов, и началась перестройка бани под крематорий. Ударными коммунистическими темпами (на стройке рабочие трудились, как следует из официальных бумаг, по 15–16 часов в сутки) крематорий на 14-й линии В. О., 95/97, был запущен 14 декабря 1920 года.
* * *
Специальная комиссия торжественно выбрала первого покойника, которому предстояло быть сожженным, – красноармейца Малышева девятнадцати лет.
Официальный отчет гласил: «Тело задвинуто в печь в 0 час. 30 мин., причем температура печи в этот момент равнялась в среднем 800 °C при действии левого регенератора. Гроб вспыхнул в момент задвигания его в камеру сожжения и развалился через 4 минуты после введения его туда. В 0 час. 52 мин. ткани конечностей обгорели и обнажился костяк головы и конечностей. В 0 час. 59 минут гроб совершенно сгорел, ткани еще горят; в 1 час. 04 мин. швы черепа разошлись, костяки конечностей отпали, замечается исчезновение реберных хрящей и обнажение внутренностей грудной и брюшной полости с признаками их обугливания. В 1 час. 28 мин. мозг сгорел, виден костяк в раскаленном состоянии. Внутренности продолжают гореть; в 1 час. 38 мин. голова отделилась от туловища, часть костей черепа продолжает сохранять свою форму. Видна не потерявшая форму правая лопатка, внутренности продолжают гореть, причем, видимо, оканчивается сгорание внутренностей грудной полости. Мышечная масса больше уже не видна. В 1 час. 45 мин. – никакого пламени не наблюдается; в 1 час. 59 мин. идет исключительно догорание внутренностей при продолжающемся прокаливании остатка костей без пламени. В 2 часа 25 мин. – полного распада костей еще не наблюдается. В 2 часа 48 мин. процесс сожжения окончился. В 2 часа 55 мин. открыт зольник и вынута тележка с прахом сожженного.
Оказалось: зольная масса, состоящая из золы, мелкого древесного угля, мелких частиц костей с попаданием некоторого количества более крупных кусков пережженных костей, что может быть объяснено преждевременным проваливанием через кольца пода камеры сжигания».
Но советские граждане, даже ознакомившись с данной резолюцией, почему-то не спешили отправлять своих близких в крематорий. Советские власти усилили пропаганду кремации. Для начала ее сделали публичной: любой желающий мог прийти в крематорий и полюбоваться на то, как горят трупы. Но возмущение граждан таким предельным цинизмом новой власти сделало свое дело, и посещение крематория прекратили.
Наблюдение за сгорающими человеческими телами стало «развлечением» петроградской богемы, в кругу которой любил вращаться уже упоминавшийся член коллегии Комиссариата внутренних дел Каплун. Он был вообще типичным, в некотором роде, представителем племени новых советских чиновников. Часть из них была преданными фанатиками дела революции, часть воспринимала революцию как прекрасный социальный лифт.
* * *
Каплун, по утверждению мемуаристов, был эфироманом, имел бурный роман с известной балериной Ольгой Спесивцевой и проводил все свое свободное время в салонах. К. И. Чуковский так описывал в дневнике свое общение с этой незаурядной личностью. 3 января 1921 года он записывает: «Вчера черт меня дернул к Белицким. Там я познакомился с черноволосой и тощей Спесивцевой, балериной, нынешней женой Каплуна. Был Борис Каплун – в желтых сапогах – очень милый. Он бренчал на пьяни-но, скучал и жаждал развлечений. „Не поехать ли в крематорий?” – сказал он, как прежде говорили: „не поехать ли к «Кюба» или в «Виллу Родэ?»”,А покойники есть?” – спросил кто-то. „Сейчас узнаю”. Созвонились с крематорием, и оказалось, что, на наше счастье, есть девять покойников. „Едем!” – крикнул Каплун. Поехал один я да Спесивцева, остальные отказались. Правил Борис Каплун. Через 20 минут мы были в бывших банях, преобразованных по мановению Каплуна в крематорий. Опять архитектор, взятый из арестантских рот, задавивший какого-то старика и воздвигший для Каплуна крематорий, почтительно показывает здание; здание недоделанное, но претензии видны колоссальные. Нужно оголтелое здание преобразовать в изящное и грациозное. Баня кое-где облицована мрамором, но тем убийственнее торчат кирпичи. Для того чтобы сделать потолки сводчатыми, устроены арки – из… из… дерева, которое затянуто лучиной. Стоит перегореть проводам – и весь крематорий в пламени. Каплун ехал туда, как в театр, и с аппетитом стал водить нас по этим исковерканным залам. К досаде пикникующего комиссара, печь оказалась не в порядке: соскочила какая-то гайка. Послали за спецом Виноградовым, но он оказался в кинематографе. Покуда его искали, дежурный инженер уверял нас, что через 20 минут все будет готово. Мы стоим у печи и ждем. Лиде холодно – на лице покорность и скука. Есть хочется невероятно. В печи отверстие, затянутое слюдой, – там видно беловатое пламя – вернее, пары – напускаемого в печь газа. Мы смеемся, никакого пиетета. Торжественности ни малейшей. Все голо и откровенно. Ни религия, ни поэзия, ни даже простая учтивость не скрашивает места сожжения. Революция отняла прежние обряды и декорумы и не дала своих. Все в шапках, курят, говорят о трупах, как о псах. Я пошел со Спесивцевой в мертвецкую. Мы открыли один гроб (всех гробов было 9). Там лежал – пятками к нам – какой-то оранжевого цвета мужчина, совершено голый, без малейшей тряпочки, только на ноге его белела записка: „Попов, умер тогда-то”. „Странно, что записка! – говорил впоследствии Каплун. – Обыкновенно делают проще: плюнут на пятку и пишут чернильным карандашом фамилию”.
В самом деле: что за церемонии! У меня все время было чувство, что церемоний вообще никаких не осталось, все начистоту, откровенно. Кому какое дело, как зовут ту ненужную падаль, которую сейчас сунут в печь. Сгорела бы поскорее – вот и все. Но падаль, как назло, не горела. Печь была советская, инженеры были советские, покойники были советские – все в разладе, кое-как, еле-еле. Печь была холодная, комиссар торопился уехать. „Скоро ли? Поскорее, пожалуйста”. „Еще 20 минут!” – повторял каждый час комиссар. Печь остыла совсем. Но для развлечения гроб приволокли раньше времени. В гробу лежал коричневый, как индус, хорошенький юноша-красноармеец, с обнаженными зубами, как будто смеющийся, с распоротым животом, по фамилии Грачев. (Перед этим мы смотрели на какую-то умершую старушку, прикрытую кисеей, – синюю, как синие чернила.) Наконец молодой строитель печи крикнул – накладывай! – похоронщики в белых балахонах схватились за огромные железные щипцы, висящие с потолка на цепи, и, неуклюже ворочая ими и чуть не съездив по физиономиям всех присутствующих, возложили на них вихлящийся гроб и сунули в печь, разобрав предварительно кирпичи у заслонки. Смеющийся Грачев очутился в огне. Сквозь отверстие было видно, как горит его гроб – медленно (печь совсем холодная), как весело и гостеприимно встретило его пламя. Пустили газу – и дело пошло еще веселее. Комиссар был вполне доволен: особенно понравилось всем, что из гроба вдруг высунулась рука мертвеца и поднялась вверх – „рука! рука! смотрите, рука!” – потом сжигаемый весь почернел, из индуса сделался негром, и из его глаз поднялись хорошенькие голубые огоньки. „Горит мозг!” – сказал архитектор. Рабочие толпились вокруг. Мы по очереди заглядывали в щелочку и с аппетитом говорили друг другу: „раскололся череп”, „загорелись легкие”, – вежливо уступая дамам первое место. Гуляя по окрестным комнатам, я со Спесивцевой незадолго до того нашел в углу… свалку человеческих костей. Такими костями набито несколько запасных гробов, но гробов недостаточно, и кости валяются вокруг… кругом говорили о том, что урн еще нету, а есть ящики, сделанные из листового железа („из старых вывесок”), – и что жаль закапывать эти урны. „Все равно весь прах не помещается”. „Летом мы устроим удобрение!” – потирал инженер руки.