- А раз киевский, значит, крещеный, - бормотал Какора.
- Хорошо, - промолвил князь.
- А поелику имею свою добычу в городе, так пускай этот отрок...
- Про что молвишь?
- Пускай будет моим челядником. Робом.
- Не твой отрок, а киевский.
- Оставался здесь...
- Все равно - киевский.
- Но, княже. - Голос Какоры стал почти плаксивым.
- А что киевское - то княжеское.
- Имею добычу свою по повелению...
- Имеешь - вот и имей. А отрок - княжий человек. Развязать.
- Убежит! - закричал Какора.
- Правда? - спросил князь, не глядя на Сивоока.
- Убегу, - честно пообещал Сивоок.
- Тогда развязывайте его! - велел князь и отвернулся, так, словно устал от созерцания такого необычного отрока, на самом же деле, наверное, он и не видел его, ибо разве можно что-либо увидеть такими твердо-холодными глазами?
Если бы его держали, если бы пробовали повалить на землю, он защищался бы, кусался, рвался из всех сил, но ничего этого не случилось, просто старый человек с холодными глазами велел развязать, чьи-то руки умело распутали на нем ремни, Какора, правда, толкнул под бок, но сразу же и отскочил, опасаясь быстрой сдачи. Сивоок пошевелил затекшими руками, переступил с ноги на ногу. Был свободен, обидно свободен, бежать не хотелось, ибо некуда было бежать и причины для этого не было.
Теперь его никто не трогал, потому что все каким-то образом узнали, что он был перед глазами князя и князь велел зачислить его к своим воинам. Сивоок мог толкаться среди всех, мог куда-то бежать, как все, мог что-то там тащить, с кем-то есть, пить. Но у него были свои заботы, он бросился к дому Звениславы - там все пылало, начал искать Ягоду, побежал к тому месту, где стояла его хижина, - и всюду огонь, огонь, огонь.
Изорванный, избитый, в кровоподтеках, Сивоок натыкался то на один пожар, то на другой, кого-то спасал, а там кто-то спасал его, потому что сдуру сгорел бы, придя в отчаяние оттого, что не находит ни Ягоды, ни Звениславы; Сивоок не мог толком понять всего, что слышал, а слышал множество страшных рассказов, былей и небылиц; и так закончился день, и миновала ночь, а в Радогосте еще пылало, и дым расползался на окружающие пущи, и уже ползли новые слухи о том, как вчера сгорела в капище Звенислава и, может, еще кое-кто, и как дружина и вои погнали вечером всех радогощан к Яворову озеру, чтобы они приняли там крест, и как привезенные князем с собой киевские и греческие священники зашли под яворы и приготовили кресты и сосуды со священной водой и кропила, а люди не хотели идти в воду, и был крик, и были вопли отчаяния, а потом из Яворова озера поднялись руки, могучие и шершавые, как кора деревьев, сотни лет стоявших в воде, и схватили священников, а с ними и некоторых дружинников, и со всем, что у них было в руках: с крестами, кропилами, оружием, - втащили их в озеро, и воды навеки сомкнулись над ними, и ужас воцарился там, все бросились врассыпную, пока не узнал обо всем этом князь и не велел поставить новых священников и сам приехал на берег озера, чтобы проследить за крещением непокорных радогощан, а если нужно будет, то и встать на прю с их старыми богами. Однако боги, видимо, довольствовались первой жертвой, которую для себя избрали, и уже нечего больше не случилось страшного, и утром князь велел тушить пожары и ставить на месте Звениславина капища деревянную церковь.
Люди князя не жалели ни сил, ни времени, лишь бы только была церковь; и она возвысилась на холме, острая и голая, как и крест над нею.
И снова - в который уж раз - Сивоок должен был смотреть на тот крест, который забрал у него все самое дорогое.
1941 год
ОСЕНЬ. КИЕВ
Луковица, брось дурить голову!
П.Пикассо
Из гестапо пришли спустя некоторое время; дали профессору Отаве передохнуть после концлагеря два дня, а может, наоборот, нагоняли страху, потому что все равно ведь он должен был вывести из этого лагеря наибольший страх перед таинственным гестапо, которого боялись больше, чем стрельбы в ярах, ибо там просто убивали, а в гестапо, как рассказывали, людей долго и жестоко мучили, чтобы потом покончить с ними каким-то особенно изощренным способом; вот они и не торопились, ведь профессору Отаве некуда было податься, каждое его движение прослеживалось, дом надежно охранялся не потому, что там находился Гордей Отава, а по другим причинам, но раз уж сюда попал и советский профессор, то он должен был сидеть там до тех пор, пока не придут за ним оттуда, откуда должны прийти, а тем временем пускай он сидит, малость отходит после пребывания в Сырецком концлагере и проникается испугом до мозга костей. Вероятнее всего, именно из этих "высоких" соображений гестаповцы и не торопились и пришли не первыми, даже профессор Шнурре не стал беспокоить Гордея Отаву в первые дни его пребывания в собственной квартире, ибо хотелось ему показаться не в качестве штурмбанфюрера, с чем он всегда успел бы, а прежде всего - в качестве профессора Адальберта Шнурре, давнего оппонента профессора Отавы, до некоторой степени коллеги, эт цетэра, эт цетэра. И вот пока в гестапо функционер, имевший в виду Гордея Отаву уже с того момента, как его вывели за колючую проволоку (точнее, из-за колючей проволоки) Сырецкого концлагеря, готовил еще только бланк для повестки, которую он должен был выписать и послать через вооруженного автоматом мотоциклиста, одетого в черный клеенчатый плащ, лоснившийся от дождя и твердо гремевший при каждом движении - мертвый звук обреченности, подчеркиваемый еще самой фигурой мотоциклиста, неуклюже корявой и зловещей, так вот, опережая всех: и Адальберта Шнурре с его остатками профессорской деликатности, и гестаповского функционера с его теорией неторопливого страха, и черного мотоциклиста в плаще с мертвым шуршанием, - в квартиру профессора Гордея Отавы заявился совершенно неожиданный человек.
Собственно, и не заявился, а прибыл вполне осознанно, выбрав заранее адрес профессора, даже наверняка зная, что Отава не эвакуировался в тыл, более того, зная даже о том, что Отава выпущен из концлагеря, следовательно, профессор стоял перед лицом неотвратимости, имел уже в одной руке жизнь, а в другой смерть, а если сказать точнее, то в обеих у него была уже смерть, и только чудом он временно отодвинул ее и очутился среди живых, а живой, как известно, думает о живом. Руководствуясь этим твердым принципом, и отыскал его небритый человек в старом кожаном пальто с поднятыми плечами, видимо, хорошенько набитыми ватой или еще чем-то, что в таких случаях подкладывают портные, в изрядно поношенных брюках, которые оставляли достаточный промежуток над затоптанными в грязи туфлями для того, чтобы охочие могли полюбоваться дырками в носках у человека, а уж заодно и его немытыми пятками.
Первый его разговор состоялся с бабкой Галей, но велся этот разговор на такие странные и запутанные темы, что бабка Галя ничего не поняла и лишь выразила догадку, что гость, наверное, пришел к самому профессору, а не к ней, ибо она все-таки хотя и живет здесь дольше, чем сам профессор, но всегда была в нынче есть просто бабка Галя, а профессор - это все-таки профессор, к тому же у нее на кухне сидит кума из села Летки, а в Летки теперь попробуй доберись, куме нельзя задерживаться здесь долго, она привозила молоко тем супостатам, которые живут ниже этажом, только потому ее и пропускают в Киев и в этот дом, - чума на них всех! Профессора же она сейчас позовет, да вот он и сам идет.
- Вы ко мне? - спросил Гордей Отава, услышавший мужской голос и немного заколебавшийся - выходить ли ему или нет; но потом все же решил, что лучше пойти и посмотреть.
- Именно к вам, пан профессор, - наклонил нестриженую голову незнакомец. Свою фуражку он держал в руке (это было типичное довоенное изобретение наших портных: что-то полувоенное, полумилицейское, полужокейское, - но его охотно носили, особенно же те, кто уделял большое внимание одежде, надеясь с ее помощью возместить все то, чего не хватало в характере: прежде всего мужской твердости и мужества). Видимо, незваный гость тоже чувствовал себя увереннее в своей фуражке, но в чужой квартире полагалось ее снимать, а тут еще перед тобой сам хозяин, сам профессор Отава.
- Добрый день, пан профессор, - добавил незнакомец почти льстиво и вроде бы торжественно, отчего Отаве уже и совсем стало смешно - он хмыкнул, как бывало на занятиях, когда студент отвечал ему какую-нибудь глупость; после небольшой паузы сказал:
- К сожалению, никакой я не пан, а заодно и не профессор. Просто один из граждан, оставшихся на оккупированной территории.
Незнакомец посмотрел на Отаву с крайним изумлением. Видимо, в его задачу не входило вступать в терминологические споры с профессором, к тому же он напрасно потерял свое время на беседу с бабкой Галей, поэтому пришелец решил сразу же взять быка за рога.
- У вас есть фарфор для продажи? - спросил он, оглядываясь по сторонам, хотя конечно же, кроме них, здесь никого не было и никто не мог их услышать.