Придя в себя, до крайности смущенный Дамон помог привести в сознание приятеля.
- Это было типичное для замка Берчхолл убийство, на этот раз едва не доведенное до конца, - сказал сержант, когда они, стоя на углу, обсуждали происшедшее. - Всю жизнь племянник Дуинсмор был проклятьем старика. С детства он приносил ему одни беды. И, повзрослев, доставлял Берчхолу немало серьезных неприятностей, пока с помощью финансовых махинаций не разорил его окончательно. У него остался только замок. И вот однажды ночью Дуинсмор убедил старика сделать замок ставкой в шахматной игре. Это был его последний шанс. Когда же тот проиграл, то потерял рассудок и, повалив племянника на шахматный стол, вцепился ему в горло.
- Они что, были хорошими шахматистами?
- Говорят, лучше на свете не бывало.
САКАЙЧО, ХОНА АСИ И ХАКАДАКИ
"Жэк, вы хочет смотреть мой дом?.. Недалеко... Смотреть моя жена. Идем. Чопи-чопи-алесами, хороший "чоу",
Как завораживают эти слова! ("Чопи-чопи!") Еда! Обед! Какую усладу вызвали они у меня, самого голодного из всех туристов, когда-либо скитавшихся по улицам и закоулкам Иокагамы. С самого утра бродил я от чайного домика к собору, от базара к антикварным магазинам, по горам и долам, и вот теперь был голоден, подобно той выискивающей добычу прожорливой акуле, чей зловещий плавник бороздит синие океанские воды под тропиками, да-да, - я проголодался, как каннибал, и это неожиданное приглашение от моего рикши случилось как нельзя более кстати. И конечно, я его принял.
Он свернул в сторону, увозя меня от оживленных улиц в бедную и более замусоренную часть туземного квартала, проехав футов сто по узкому проулку, он, наконец, остановился у ничем не примечательного домика, о котором с особой гордостью сказал, что это его дом.
Одна сторона его главной комнаты - гостиной, выходящая в проулок, была совсем открыта свежему воздуху улицы, на мой взгляд, пришельца с востока, комнатка показалась крохотной и очень пустой. Пол ее был устлан тонкой, сплетенной из рисовой соломы, жесткой циновкой, на которой, возле столика, высотой с четверть метра, обтянутого ажурным шелковым платком, крепко спала женщина. Это была его жена.
Даже по японским меркам она была ни красива, ни безобразна. Но глубокие морщины повседневных забот оставили на ее лице свою печать, и во сне оно оставалось обеспокоенным, боль и тревога исказили ее черты.
Легким нежным прикосновением Сакайчо разбудил ее. Проснувшись, женщина радостно его приветствовала, но заметив меня, пришла в замешательство и отступила в сторону. У них состоялся короткий разговор. Сакайчо, по-видимому, объяснил ей, что я - тот американец, который в течение последней недели так милостиво покровительствует ему.
По обязанности хозяйки и преисполненная благодарностью к патрону мужа, неловко смущаясь, она радушным жестом пригласила меня располагаться на полу. Сняв свои ботинки у порога - одно из обязательных правил японского этикета, - я присел по-турецки посередине комнаты, напротив Сакайчо.
В то время пока жена ставила "хилбачи" и табакерку и смиренно удалялась во двор, он сказал ее имя, ее звали Хона Аси. Было ей, по его словам, всего двадцать семь, хотя выглядела она по крайней мере на все сорок. Труд и заботы оставили след на ее от природы красивом лице, сделав его морщинистым и нездоровым.
Это я отметил, пока неторопливо скатывал пальцами мелкие шарики тонко нарезанного местного табака и вставлял их в квадратную головку изящной трубки, а потом прикуривал ее короткими вдохами от пылающего уголька в "хилбачи". Пара затяжек нежной, сладко пахнущей травы с выдохом по-японски через нос, и малюсенькая, как наперсток трубка, пуста. Легким резким ударом по "хилбачи" я выбиваю пепел, и операция набивки и прикуривания повторяется.
Минут пять мы курили молча, потом хилбачи и табакерка были убраны и Хона Аси поставила перед нами две чашки слабого зеленого чая. Едва чашки опустели, их унесли и к нам был пододвинут низкий, нарядно покрытый черным и красным лаком столик.
Согласно японскому обычаю Хона Аси с нами не села, а, как и подобает жене, прислуживала у стола. Теперь она сняла крышку с деревянного блюда и деревянной лопаткой наложила две чаши дымящегося риса, а Сахайчо тем временем убрал крышки с других чаш, и на столе появилась еда для самих привередливых эпикурейцев. Пикантный аромат, исходящий от блюд, удвоил мой аппетит и желание начать трапезу. Здесь был бобовый суп, отварная рыба, тушеный лук, пикули и соя, сырая рыба, тонко нарезанная и сервированная с редиской, "кураж" - сорт заливной рыбы, и чай. Суп мы пили через край, как воду, рис отправляли в рот, как кочегары уголь, да и другими яствами мы оба угощались с помощью палочек, которыми к этому времени я научился пользоваться довольно ловко:
Несколько раз во время обеда мы откладывали наши орудия в сторону, чтобы хлебнуть из изумительно глазированных чашечек теплую сакэ (рисовую водку).
В завершение трапезы Хона Аси принесла из соседней лавки два стакана мороженого, которое поставила перед нами вместе с полной соленых зеленых слив фарфоровой вазой. Отдав должное яствам, мы нашли утешение у неизменной "хилбачи" и табакерки, дав волю пищеварению.
Мне пришлось убедиться, что японцы, как правило, проницательная и деньголюбивая нация, но вот факт: едва я вынул кошелек, чтобы расплатиться, Сакайчо обиделся, а Хона Аси, стоявшая сзади него, протестующе подняла руки, покраснела и готова была упасть от стыда. Они решительно дали мне понять, что это было их угощение, и я должен его принять, хотя и знал, что стоила им такая роскошь.
Вскоре к Сакайчо вернулось его хорошее настроение и мне удалось втянуть его в разговор о себе. На неразборчивом ломаном английском языке он рассказал о своей юности, своей борьбе, надеждах и стремлениях. Детство его прошло на деревенских просторах, у солнечных склонов Фудзиямы, в юности и в ранние годы взрослой жизни он носильщик и наемный рикша в Токио. Экономя на всем, он откладывал от своего жалкого заработка и ко времени переезда в Иокагаму стал собственником домика и двух колясок, одну он сдает за пятнадцать центов в день. Его верная помощница жена усердно трудится дома, выделывая дивные шелковые платки; временами она зарабатывает до восемнадцати центов в день. И вся эта их страда - ради мальчика, единственного сына, который ходит в школу, и недолго ждать момента, когда Сайкачо заимеет для аренды несколько колясок, тогда сын получит образование и в недалеком будущем отец будет в состоянии послать его в Америку для завершения учебы: "Как знать?"
Когда он все это мне излагал, глаза у него сияли, на лице была наивная гордость, и все его существо дышало уверенностью, одухотворенностью, полно было любви и готовности к самопожертвованию.
Устав от осмотра достопримечательностей, вторую половину дня я провел у них, ожидая возвращения из школы их сына. Вот, наконец, он появился: крепкий, шумный десятилетний парень, любящий, по словам отца, ловить рыбу в близлежащем канале, хотя до сих пор ни одной не
поймал, но вода там неглубока, не утонешь. Как и мать, мальчик заробел в моем присутствии, но после некоторых разъяснений удостоил меня рукопожатием. После чего я опустил в его мягкую ладошку блестящий мексиканский доллар. Такой сувенир привел его в восторг, и он рассыпался в благодарностях, вновь и вновь повторяя высоким детским голосом свое спасибо: "Ариенти! Ариенти!"
Примерно неделю спустя, вернувшись после впечатляющей поездки в Токио и на Фудзияму, я не нашел Сакайчо на месте его обычной стоянки, поэтому взял незнакомого рикшу. Шел последний день моего пребывания на берегу, я намеревался использовать его лучшим образом, спешил посмотреть то, что еще не успел.
Поздним вечером я помчался на окраину взглянуть на японское кладбище. Свернув на боковую дорожку, я вдалеке заметил похоронную процессию и к ней направил моего рикшу. И мы настигли ее. Похороны, как я убедился, были двойными, ибо несколько рослых туземцев несли на руках два сбитых из сырых досок тяжелых ящика. За ними понуро брел одинокий спутник. Я узнал унылую фигуру Сакайчо. Но как он изменился! Заметив мое приближение, он медленно поднял тяжелую голову и тусклым отсутствующим взглядом ответил на мое приветствие.
Когда мы почтительно отстали, мой новый рикша сообщил, что от возникшего рядом разбушевавшегося пожара сгорел дом Сакайчо. а его сын и жена задохнулись в дыму,
Мы подошли к могиле, буддийский священник из местного храма прочел молитву, вокруг на траурную церемонию собрались толпы любопытных. Ничего не видящими, полными слез глазами смотрел Сакайчо на окружающих, а когда была брошена последняя горсть земли, он водрузил над теми, кого любил, мемориальный камень. Потом повернулся, чтобы поставить две небольшие таблички с именами и датами жизни на память о своей незабвенной семье, о жене и сыне... А я поспешил на свой корабль. И хотя ныне разделяют нас пять тысяч миль бурного океана, я никогда не забуду ни Сакайчо, ни Хона Аси, ни их трогательной любви к сыну Хакадаки.