Я на мгновение задумался. Насчет денег указаний никаких не было, не говорилось и о личном обыске. Эх, думаю, чего тут церемониться!
– Денег на столах не трогать, они конфискованы!
Тут послышался сдержанный гул, отдельные возгласы. Я чуть повысил голос, и все опять смолкло.
Пока господа офицеры и прочие выкладывали оружие и документы да совали потихоньку деньги в карманы, из буфетной привели еще нескольких посетителей заведения. Кое-кто из них едва держался на ногах, таких ребята не очень почтительно подталкивали в спину.
Мы начали проверять документы, а одного из матросов я послал на всякий случай на кухню посмотреть, нет ли кого там, да заодно раздобыть несколько мешков. Вскоре он вернулся, доложил, что ничего подозрительного на кухне не обнаружил, и принес три мешка.
Проверка документов продолжалась. Тем, у кого они были в порядке, мы предлагали тут же убраться вон. Повторять просьбу не приходилось, и зал постепенно пустел.
Тем временем я взял один из мешков и сгреб в него со столов все деньги и карты. В другой сложил оружие. Затем принялся за вино. Набил порожний мешок бутылками и поволок в туалетную комнату. Одну за другой отбивал горлышки у бутылок и содержимое выливал в раковину.
Покончив с вином, находившимся в зале, я взялся за буфет. Тащу в туалет очередную партию бутылок, смотрю, в дверях, загородив мне дорогу, стоит шикарная дама лет тридцати – тридцати пяти.
Я остановился.
– Вам что, гражданка?
Она молчит, только вдруг ее начинает бить мелкая дрожь, а на накрашенных губах появляется не то какая-то странная улыбка, не то гримаса. Ну, думаю, оказия. Только мне сейчас и дела, что с припадочной дамочкой возиться. Спрашиваю:
– Документы у вас проверили? Раз проверили, можете идти домой, вы свободны.
Она ни с места. А потом как схватит меня за рукав, сама вся трясется и шепчет:
– Матросик, а матросик, зачем добро переводишь? Дай бутылочку вина, всю жизнь буду за тебя Бога молить.
Ну и ну! Вот тебе и шикарная дама!
Отстранил я ее осторожно (все-таки женщина!), подтолкнул к выходу и говорю:
– Идите, идите отсюда, гражданка. Вина я вам не дам, не просите.
Она бух на колени. Обхватила меня за ноги и чуть не в голос кричит:
– Дай, дай бутылку вина! Умираю!
Тут уж меня взорвало. Схватил я ее под мышки, поднял, поставил на ноги, повернул и толкнул к двери. Хватит, мол, тут комедию ломать.
Отскочила она, ощерилась да как завопит:
– Пропади ты пропадом, будь проклят, большевистская зараза!..
Выпалила и бежать. Ну, думаю, и чертова баба. Надо же!
Пока я разделывался с вином, ребята закончили проверку документов. Человек десять офицеров, показавшихся подозрительными, задержали, а остальных выпроводили.
Собрал я всю прислугу и говорю:
– Кто тут у вас главный, разобрать трудно, да нас это и не касается. Зарубите себе на носу и передайте своим хозяевам: ваше заведение по распоряжению Ревкома закрываем. Если что-нибудь такое еще раз обнаружим – всех заберем. Разговор тогда будет коротким.
Вывели мы задержанных, посадили в грузовик и двинулись в Смольный. Оружие, деньги и задержанных офицеров я сдал в Ревком, а ребят отпустил отдыхать. Ночь кончилась, наступило утро.
Следующей ночью опять пришлось ехать другой офицерский клуб закрывать, а там – еще и еще» [7] .
Пир и голод во время чумы
В условиях стремительно наступавшей городской разрухи каждый старался выживать как мог, невзирая на все запреты и декреты новой власти. Вот как описывал московский быт начала 1918 г. откровенный противник советской власти, родственник генерала Мамонтова С.И. Мамонтов, впоследствии сражавшийся на стороне белых в составе Добровольческой армии на юге: «Жизнь в Москве в 1918 году была странная. С одной стороны, ели воблу, а с другой – легко тратили большие деньги, так как чувствовали, что все пропало. Большевистская власть еще не вполне установилась. Никто не был уверен в завтрашнем дне.
Характерный пример. Вышел декрет: за хранение спиртных напитков – расстрел. Тут многие москвичи вспомнили о своих погребах. В начале войны, в 1914 году, алкоголь был запрещен, и они из патриотизма замуровали входы в винные подвалы. И даже не помнили, что там у них есть».
Отец и еще трое составили компанию, которая покупала такие подвалы “втемную”. Заранее тянули на узелки – одному попадали редчайшие вина, другому испорченная сельтерская вода.
Каменщик проламывал дверь, возчики быстро грузили вино на подводы и покрывали бутылки соломой, и все моментально увозилось. И каменщик, и возчики получали за работу вино и очень это ценили. Работали быстро и молча.
Отец привозил свою часть на квартиру Федора Николаевича Мамонтова, бутылок двести. Внимательно осматривал и отбирал бутылок двадцать. Потом звал повара и заказывал шикарный ужин по вину.
Я как-то присутствовал при этом и ушам своим не верил.
– К этому вину нужен рокфор, а к этому – оленье седло с шампиньонами… Патэ де фруа гра непременно с трюфелями. Конечно, кофе… – И в этом роде.
Это когда кругом голодали и достать ничего нельзя было. Но за вино все доставалось. Повар без удивления записывал и забирал все остальное вино как валюту.
Отец служил в коннозаводстве и хорошо зарабатывал. Он приглашал четыре-пять человек знатоков и потом, чтобы вино исчезло (мог ведь быть донос), человека четыре молодых. Мы с братом всегда фигурировали. Нас называли “помойкой”, и наша обязанность была после ужина вылакать все вино. Не выливать же его в помойку. Стол был прекрасно накрыт, со многими стаканами у каждого прибора. Отец предупреждал нас вначале не пить, а пригубливать, чтобы не потерять вкус.
– Обратите внимание, – говорил отец, – это настоящий бенедиктин, сделанный еще в монастыре, а не на фабрике. Уника… А это столетний коньяк, такого вам уже в жизни пить не придется… А вот бургундское, Шамбертен. Про него Дюма писал, что д’Артаньян пил его с ветчиной. Ничего Дюма в вине не смыслил. Вот для него и создали патэ де фруа гра с трюфелями – попробуйте.
Сам отец ничего не пил, у него были больные почки… Но вино знал, значит, раньше много пил, иначе как бы он узнал? По окончании ужина отец командовал:
– Ну, помойка, вали!
И мы дули вино стаканами.
– Эх, – сказал кто-то из старших. – Этот Шамбертен нужно бы пить на коленях, а они его лакают стаканами. Дикие времена.
Оставались одни пустые бутылки, и их уносили. Действительно времена были дикие. Пир во время чумы…» [8]
А вот взгляд на московскую жизнь первой половины 1918 года с другой стороны – московского рабочего С.И. Моисеева: «Москва словно застыла. Трамваи не ходили, замерло движение экипажей. Остановишься, бывало, на Тверской или на Арбате, посмотришь в обе стороны – ни одного автомобиля, ни одной лошади, пешеходов мало. Если сравнить с теперешним движением в Москве, то, пожалуй, тогда в дневное время на улицах людей было меньше, чем теперь в глухие полночные часы.
Торговля прекратилась, сквозь запыленные стекла запертых магазинов и лавок можно было разглядеть совершенно пустые полки и голодных снующих крыс. Хозяева магазинов, лабазов и лавок, чьи имена красовались еще на вывесках, подчинялись Советской власти, но считали ее временным злом и надеялись на возрождение старых порядков. Вместе с представителями крупной буржуазии, бывшими владельцами заводов, фабрик и банков, они тайно вредили Советской власти, стремясь вызвать недовольство голодающих рабочих.
Такова была Москва в марте 1918 года, когда я вернулся с Украины…» [9]
Не менее грустную картину рисует и комендант Кремля П.Д. Мальков (после переезда в марте 1918 года советского правительства из Петрограда в Москву): «Против подъезда гостиницы “Националь”, где поселились после переезда в Москву Ленин и ряд других товарищей, торчала какая-то часовня, увенчанная здоровенным крестом. От “Националя” к Театральной площади тянулся Охотный ряд – сонмище деревянных, редко каменных, одноэтажных лабазов, лавок, лавчонок, среди которых громадой высился Дом союзов, бывшее Дворянское собрание.
Узкая Тверская от дома генерал-губернатора, занятого теперь Моссоветом, круто сбегала вниз и устремлялась мимо “Националя”, Охотного ряда, «Лоскутной» гостиницы прямо к перегородившей въезд на Красную площадь Иверской часовне. По обеим сторонам часовни, под сводчатыми арками, оставались лишь небольшие проходы, в каждом из которых с трудом могли разминуться две подводы.
Возле Иверской постоянно толпились нищие, спекулянты, жулики, стоял неумолчный гул голосов, в воздухе висела густая брань. Здесь да еще на Сухаревке, где вокруг высоченной Сухаревой башни шумел, разливаясь по Садовой, Сретенке, 1-й Мещанской, огромный рынок, было, пожалуй, наиболее людно. Большинство же улиц выглядело по сравнению с Петроградом чуть ли не пустынными. Прохожих было мало, уныло тащились извозчичьи санки да одинокие подводы. Изредка, веерами разбрасывая далеко в стороны талый снег и уличную грязь, проносился высокий мощный “Паккард” с желтыми колесами, из Авто-Боевого отряда при ВЦИК, массивный, кургузый “Ройс” или “Делане-Бельвиль” с круглым, как цилиндр, радиатором, из гаража Совнаркома, а то и “Нэпир” или “Лянча” какого-либо наркомата или Моссовета. В Москве тогда, в 1918 году, насчитывалось от силы три-четыре сотни автомобилей. Основным средством передвижения были трамваи, да и те ходили редко, без всякого графика, а порою сутками не выходили из депо – не хватало электроэнергии. Были еще извозчики: зимой небольшие санки, на два седока, летом пролетка. Многие ответственные работники – члены коллегий наркоматов, даже кое-кто из заместителей наркомов – за отсутствием автомашин ездили в экипажах, закрепленных за правительственными учреждениями наряду с автомобилями.