Я заглядывал в космические провалы его глаз, в его плоть, обретающую разум, — в далекое прошлое и даже не Земли, не галактики, но во время (но, память о котором искоркой небесного костра, из которого возник наш мир, ещё жила во мне. От эпохи к эпохе, от поколения к поколению эта искорка гасла, потому на душе было тоскливо. Мне самому эта память уже недоступна… Говорят, умение расставаться и терять — лучшая часть мудрости. Не знаю…
Ты, новорожденное, сотворенное вне смысла, все разрушающее цечешище, знаешь ли, кто ты, что ты? Ты бессмертно? Ищешь бессмертия? Для себя, для всех? Вечная жизнь для избранного подобна наказанию. Это вечная пытка…Взгляни на Василь Васильевича, он знает, о чем я говорю. Для всех?.. Всех не облагодетельствуешь. Вот я и верчусь в этом заколдованном круге.
Облако, скопившееся в овраге, угрюмо помалкивало.
— Хочешь взглянуть на заветный цветок?
Голова качнулась.
— В заповедном травнике сказано: есть трава черная папороть или, по-иному, кочедыжник, растет в лесах около болот, в мокрых местах, в лугах… Стебель ростом в аршин и выше, а на стебле маленькие листочки и с испода большие листы. А цветет трава накануне Иванова дня, в полночь… А брать тот цвет непросто, с надобностями, и, очертясь кругом, следует заговор на подход говорить. Вянет цвет, но есть ещё минутка. Пойдем глянем…
Облако выдвинуло щупальце, на кончике его соорудило око, и я повел эту струйку тумана к поваленным внакидку стволам, возле которых на коленях стояли Георгий-меченосец и Василь Васильевич.
— Стану я, раб Божий, Серый волк, — начал я и кивнул цечешищу повторяй, мол, — благословясь, пойду перекрестясь из избы дверьми, из двора воротами. Выйду в чисто поле, стану на восток лицом, на запад хребтом. Акиры и Оры, и како идут цари, царицы, короли, королицы, князи, княгини, все православные роды, и не думают лиха и зла; такожде и на меня, раба Серого волка не думали бы зла и лиха. И как не видит мать отлученное дитя многие лета, а увидит, возвеселится и возрадуется весело, такожде меня, раба Серого волка, увидев, возрадовались бы и возвеселились цари, царицы, короли, королицы, князи и княгини, все вельможи, все православные роды христианские. Как не можно небесные колесницы превратить, такожде вы меня и моих слов не могли бы превратить во веки веков…
Я присел рядом с Василь Васильевичем, над ухом моим затрепетало око, подвешенное на мокрястом, скрученном жгуте тумана.
Ровная округлая впадина под стволами сплошь поросла кочедыжником. Была трава древовидна, гигантские перистые листья напрочь покрывали землю. В середине на ровно очерченной полянке, на тонком стебельке, осененном двумя мягкими разлапистыми метелками, тлел цветок-звездочка, составленная из пяти лиловато-алых, теряющих пышущие огнем капельки, лепестков. Сердцевина цветка золотилась, угольно чернел единственный пестик с маленькой изящной коробочкой-семенем на нем. От этого семени возродится искорка, вспыхнет где-нибудь в сыром месте, и пока жива папороть-трава, Алатырь-камень будет источать животворящую силу.
— Ступай, — обратился я к цечешищу, — обрети смысл жизни, познай самого себя. Пройдут эры, эпохи, и может, придет твой час беречь этот цвет.
Облако на глазах истаяло, лишь мерцающий контур опоясывал то место, где только что покоилось тело влажного монстра. Огоньки зашевелились, пришли в движение, оформились в странную объемную фигуру. На том танец светляков не прекратился — словно чудище приступило к укладыванию себя в нечто осязаемое, реальное… Я завороженно следил за изменчивыми, сменяющими друг друга абрисами, и вслед за превращениями цечешища окрест менялся пейзаж. То вдруг я оказывался на берегу неизведанного океана, то вдруг распахивалась межзвездная даль — немигающие точки на фоне темно-фиолетового, с переходом в бархатистую черноту небошара. Потом разом все исчезло, и в предрассветном сумраке обозначилась очерченная цепочкой огней человеческая фигура. Скорее, фигура, похожая на человеческую, коротковатые, искривленные ноги, длинный корпус, мощная голова, осененная чем-то, напоминающим петушиный гребень, посвечивающими зубчиками спускавшийся вдоль хребта.
Фигура удалялась. Под ногами похрустывали сучки, шуршала трава, колыхались отброшенные в сторону ветви.
К рассвету буря утихла. Утро выдалось ясное, густо пахло влагой. Зализав раны, к восходу солнца я добрался до избы Петряя. Дед, пьяный в стельку, валялся в холодной бане на полк(. Даже огня в печке не развел. Степановну, как после объяснила Василь Васильевичу соседка, нечистая сила унесла в Калязин… Я коротко, по-волчьи выругался, побрел к заветному месту, где под вековым мшистым валуном хранилась моя одежда и чудесный пояс, накинув который я опять мог стать человеком. Пора бы! Шкура нестерпимо чесалась.
Приблизился, прохрипел заветные слова — валун шелохнулся, съехал набок. Я заглянул в яму, где хранил кованый сундук. Достал его, откинул крышку. Внутри было пусто. Ни одежды, ни пояса…
Я взвыл от отчаяния, бешеным лаем ответили мне псы на деревне.
— Что с тобой, родимый? — приближаясь ко мне, поинтересовался Василь Васильевич Фавн. Он уже был в резиновых сапогах — в голенища были заправлены штанины походного комбинезона, на плечах брезентовая штормовка с шитой непонятной надписью на спине. На затылке шляпа. Следом шагал Георгий, тоже в человеческом обличьи. В миру он тоже именовался Георгий, фамилия Ерофеев. Он заведовал лабораторией в научно-исследовательском институте, являлся специалистом в области физики твердого тела. Его золотые кудри, во время сражения гривой выбивавшиеся из-под шлема, теперь улеглись, посреди лба образовался краткий намек на пробор. На нем был спортивный костюм, на голове настоящая ковбойская шляпа — подарок жены. Ноги обуты в кроссовки, тоже натуральные, без азиатского подмеса. Ерофеев глухо матерился, недобрым словом поминая заслуженного алкаша, напившегося до чертиков и не сумевшего растопить баню. Заметив, что я ещё не сбросил шкуру, он удивленно спросил.
— Серый, что ты?.. Самим придется баню топить.
Я ткнул лапой в раскрытый сундук…
Часа полтора я кувыркался за огородом, опрокидывался на спину, валялся в одолень-траве, росшей тут же, вдоль изгороди — все под дружный хор заклятий и наговоров, которые дружно выпевали мои товарищи. Кидался с разгона в священную Волгу, сожрал не менее десятка чудодейственных кореньев — все было напрасно. Человеческое обличье мне не давалось. Без наборного, украшенного тусклыми мелкими волшебными каменьями пояска, подарка Змея Огненного Волка и Каллиопы, я не в силах был остановить мгновение. Одним прыжком взмахивал на гребень эволюции, на миг обретал человеческое обличье и тут же срывался в пропасть животного мира.
— Только без паники, — без конца повторял Василь Васильевич. — Не важно, что рожа овечья, лишь бы дух был человечий.
— Поди ты, — огрызался я, — философ! Как я домой явлюсь? А в издательство? Как, в конце концов, штаны на лапы натяну?
— Без пояса стабилизация не срабатывает, — деловито заметил Георгий, умявший к тому моменту все наши бутерброды. — Может, к Каллиопе обратиться, — предложил он, — она колдунья не нам чета. Из благородных древних.
Делать было нечего, пришлось звать на помощь Каллиопу. Одна из последних представительниц тех немногочисленных родов, переживших ледниковые периоды, живая память Земли, она явилась на зады подворья Петряя в затрапезном халате, на голове косынка, на ногах домашние тапочки. В обыденном трехмерном мире она пребывала в двух ипостасях. Первая — основная — очень состоятельная жительница Оксфорда, сочинявшая пользовавшиеся популярностью фантастические романы. Что же ей не сочинять, если она была вхожа в разнообразные околосолнечные пространственные измерения и знала столько невероятных историй, каждая из которых при самом скромном литературном даре легко раскручивалась в многотомную сагу. Что касается дара, могу засвидетельствовать — Дороти Уэй обладала ярким, неповторимым талантом повествователя. На месте Дороти почти не сидела, колесила по белу свету, однако большую часть года проводила с младшим, четырехлетним сыном у мужа в подмосковном Снове на правах законной жены и российской гражданки Ерофеевой Вероники Павловны. Старший сын Георгия и Дороти учился в Тринити колледже, средняя дочь — моя любимица — в девичьем пансионе неподалеку от Оксфорда. В трехмерном человеческом мире Каллиопа считала себя исключительно англичанкой, гордилась семьей — предок её Теодор Уэй когда-то промышлял пиратством в Карибском море, пока не получил от королевы Елизаветы, как и его приятель Френсис Дрейк, отпущение грехов и дворянство.
…Прежде всего Каллиопа, мысленным взором исследуя это место, семь раз обошла вокруг валуна и обнажившегося устья ямы. Наконец повернулась к нам и заявила: