Вообще же в Хедивской библиотеке я чувствовал себя как-то неуютно. Она была в большом порядке, имела печатные каталоги, хотя составленные несколько примитивно, но доступные и в Европе. Однако вся обстановка казалась официальной и холодной: рукописи можно было получать только поодиночке, с точной ссылкой на каталог и, значит, на какие-нибудь неожиданности и „открытия“ рассчитывать не приходилось. О доступе непосредственно к местам хранения или о просмотре не попавших в каталог рукописей не могло быть и речи.
Персонал, довольно многолюдный и исполнительный, все же производил впечатление чиновников с малым интересом и пониманием хранимых ими сокровищ. Поэтому при всем богатстве Хедивской библиотеки она дала мне как-то сравнительно мало и „для души“ и для науки. Покончив со сличением заранее намеченных рукописей, я поспешил перебраться в библиотеку аль-Азхара, высшей мусульманской школы, основанной еще в X веке.
Здесь картина была совершенно иной. Количественно по своим рукописям библиотека не уступала Хедивской и в системе хранения стремилась всячески ей подражать, начиная с каталога и типа шифровки. Однако каталоги существовали только в рукописном виде и за пределами аль-Азхара нигде не были известны. Что ни строчка, здесь можно было натыкаться на совершенно никому неведомые перлы, и один беглый просмотр увлекал, как самый интересный авантюрный роман. Внутренняя жизнь рукописного отделения при его богатстве складывалась достаточно примитивно. Все рукописи помещались в одной старинной, приспособленной для этого „куббе“ – мавзолее, где находилась и канцелярия, куда в перерыв заходили иногда шейхи-профессора. Своеобразная архитектура плохо вязалась с обычными европейскими книжными шкафами, восточные диваны из подушек по стенкам – с шаблонными венскими стульями.
Ведал рукописями один шейх, у которого было много и других обязанностей; в его отсутствие ключи оставались в канцелярии, мне обыкновенно открывали шкафы и предоставляли в них рыться. Днем я занимался преимущественно общим просмотром, так как в помещении было слишком суетливо и все приходящие надоедали мне вопросами; на ночь я без особого труда выпрашивал у шейха отдельные рукописи себе на дом. Опять они совсем оттеснили людей, я только жалел, что все не хватает времени и приходится работать постоянно в лихорадочной спешке. Открытия точно торопились обогнать одно другое и часто заставляли меня вспоминать Петербург и В.Р. Розена: то мне попадался еще один том историка ас-Сулия, которого он когда-то нашел в Публичной библиотеке, то неизвестное сочинение его любимца философа-скептика Абу-ль-Аля, то рассказ про еретика аль-Халляда, о котором когда-то он делал доклад. Я тонул в этом море, торопливо делал выписки, иногда ограничивался одними заглавиями, наивно надеясь, что еще когда-нибудь попаду в Каир…
В третью большую библиотеку здесь я не проник, так как владелец ее был в отъезде. Она стала известной позже, а впоследствии по завещанию даже попала в состав бывшей Хедивской, теперь Египетской библиотеки. Тогда она была знакома только немногим любителям вроде Зейдана, от которого и я про нее узнал. Принадлежала она Ахмеду Теймуру паше; оба сына его со временем приобрели крупные имена в литературе – один, как создатель египетской драмы, второй – новеллы. Отец их – библиофил и знаток рукописей – составил исключительное собрание, где каждый экземпляр сопровождался его описанием, а иногда и целым трактатом владельца. Едва ли не половина их представляла ценнейшие уники, но со всем этим я мог познакомиться только значительно позже, заочно, по переписке с владельцем.
Бейрутские и каирские сокровища могли заслонить все другие собрания, которые мне довелось видеть в Сирии и Египте, но и те живо стоят у меня перед глазами. И в европейского типа библиотеке Александрии я пережил немало волнений от своих находок; и в иерусалимской заброшенной библиотеке имени аль-Халиди особым чувством меня наполняла мысль, что основатель рода был знаменитый Халид ибн аль-Валид, завоеватель Сирии в VII веке; в строгой, но очень систематической библиотеке маронитской митрополии в Алеппо я видел, как бережно хранители относились к наследию и памяти одного из первых деятелей литературного возрождения в Сирии XVIII века Германа Фархата. И каждая библиотека, большая и маленькая, скромная и богатая, имела свой облик, но каждая встречала приветливо пришедшего в нее с интересом и радостно открывала свои сокровища. Только в былой столице омейядов, Дамаске, испытал я раз огорчение, но судьба со временем загладила и его, направив мне те самые рукописи, которые хотели от меня скрыть. Попадалось мне много и домашних маленьких собраний, тоже иногда доставлявших радость. Некоторые неожиданно иллюстрировали какую-нибудь деталь из истории арабской культуры и литературы.
В крохотной деревушке на Ливане у скромного школьного учителя я обнаружил случайно полный подбор арабских национальных словарей и вообще старой и новой грамматической арабской литературы. Это еще неудивительно, так как учитель был большой любитель и знаток такого рода произведений. Однако гораздо удивительнее, что всю эту литературу он знал наизусть, и, пожалуй, самое удивительное то, что он был слеп от рождения и запомнил все эти книги на слух после прочтения ему раза два. Проверяя его в разных местах по 20-томному словарю „Лисан аль-араб“ (Язык арабов) я впервые ясно понял, как слепой Абу-ль-Аля мог запомнить случайно прослушанное им письмо на неизвестном языке.
Так неожиданно и причудливо переплетались, часто неразрывно, в моих скитаниях по Востоку люди и книги. Но чем дальше шло время, тем больше книги оттесняли людей. Ведь меня на Востоке поглотили не только рукописи; здесь впервые, правда в разбросанных библиотеках, я имел в своем распоряжении все арабские издания за все время от возникновения печати до наших дней, из всех стран Старого и Нового Света. Впервые, наконец, передо мной открывалась здесь вся новая арабская литература, о которой до поездки на Восток я имел более чем смутное представление, а в Европе ее знал, вероятно, только один Мартин Хартманн.
Книги вводили меня в новый мир и показывали мне людей легче и быстрее, чем это удавалось мне самому с каким-то усилием при непосредственном наблюдении. Понятно, что с книгами я чувствовал себя свободнее, чем с людьми.
Так книги, не первый уже раз в моей жизни, вступили в борьбу с людьми. Победа осталась за ними и победа эта, думалось мне, была окончательной. Жизнь, однако, меня научила, что людей нельзя отделить от книг; книги опять привели меня к людям, и только тогда я понял по-настоящему историю нашей науки.
2. Грамматический трактат или антирелигиозный памфлет? (1910-1912)
Пребывание мое в Каире подходило к концу, а мне все еще не хотелось оторваться от рукописей библиотеки аль-Азхара – высшей школы всего мусульманского мира. Если в Хедивской библиотеке я мог заранее познакомиться с печатными списками, то здесь краткие инвентаря существовали только в рукописном виде в одном экземпляре и манускрипты для просмотра приходилось выбирать спешно в самой библиотеке по случайным и даже ошибочным иногда заглавиям.
В последние дни, в начале января 1910 года, попался мне какой-то „трактат о флексии“ Абу-ль-Аля, слепого философа-поэта. Заинтересовал меня трактат не сам по себе: его автор был хорошо мне известен и я собирал без особой цели все, что могло к нему относиться. Он как бы по наследству перешел ко мне от моего учителя В.Р. Розена, который в последние годы жизни увлекался этим остроумно-язвительным скептиком, проникавшим до глубины человеческой души в тонком анализе пессимиста, своей мягкой иронической улыбкой затушевывая горькую безнадежность тяжелых мыслей.
В обнаруженном теперь трактате я, конечно, не рассчитывал найти что-нибудь новое для характеристики самого Абу-ль-Аля и только недоумевал, почему так редко упоминается это сочинение и совсем неизвестны другие его рукописи.
Удивлялся со мной и выдававший рукописи шейх аль-Махма-сани, один из хранителей библиотеки, с которым мы частенько беседовали о всяких литературных сюжетах и даже о том, трудно ли научиться французскому языку, что было уже известным вольнодумством с его стороны. Он чувствовал ко мне особую симпатию: в аль-Азхаре ему были подчинены мусульмане из России, и он внутренне как бы распространял свою опеку и на меня.
По внешности рукопись не представляла интереса. Это была обычная копия профессионала-переписчика XIX века с какого-то мединского оригинала, который он, по-видимому, не всегда грамотно разбирал. Зато с первых же строчек мне стало ясно, почему сочинение было так мало известно: если бы у арабов существовал какой-нибудь индекс запрещенных книг, трактат занял бы в нем почетное место. Действительно, в сочинении по внешности речь идет о грамматических сюжетах, причем разбирается правоверный и популярный вопрос о разных формах склонений имен ангелов с обычными цитатами из Корана и стихов, с упоминанием крупных авторитетов, с бесчисленными литературными намеками. Однако это лишь оболочка: все проникнуто тонкой иронией, уловить которую не легко, если не знать литературного кругозора Абу-ль-Аля, если не чувствовать типичных для него приемов построения, безукоризненно маскирующих перед непосвященным смелую мысль. На самом деле, в этом с виду традиционном грамматическом трактате скрыт остроумный и язвительный памфлет на мусульманские представления об ангелах, – прием, к которому Абу-ль-Аля прибег и в другом известном произведении „Послании о прощении“, где с такой же изящной иронией он осмеял традиционные описания загробной жизни.