Босые ноги на влажном песке. Трапеза из фруктов. Неторопливо-мудрая беседа под шум моря, так же шумевшего и во времена Платона, и в библейские времена... "Дни проходят, и годы проходят, и тысячи, тысячи лет". А оно все то же, море. Мир. Покой. Чайки. Лицо у профессора, издали похожего в своих засученных штанах на старого рыбака, ясное, кроткое, умиротворенное. Думаю, что иногда он останавливался, пронзенный новой, только что пришедшей мыслью, глядел невидяще, нашаривал в кармане записную книжку... А иногда, быть может, приходилось оспаривать возражавшего собеседника, и тогда глаза его за стеклами очков вспыхивали, а рука воинственно рубила воздух...
С подчиненными и студентами - сама деликатность. Дома - сама кротость. Ему можно было на голову сесть (племянники и садились!) и слова от него не услыхать. Напротив. Сам вечно смущался, сам старался никому не мешать, устраниться... Тишайший человек! А вот во всем, что касалось науки его, нетерпим, страстен, темпераментен. Этот кротчайший и тишайший заслужил у начальства кличку "беспокойный Воейков". Он и был беспокойным, неизвестно, чего ждать от него, вступал в споры, не интересуясь, кто перед ним. А уж угодничеством и подавно не запятнал себя - свободный человек! С людьми, ощущающими себя так свободно, надо поосторожнее. С ним и были осторожны, на высокие должности выдвигать остерегались, вот почему он так и не стал академиком. И не ему доверили возглавлять кафедру географии в Петербургском университете. Воейков до конца дней своих остался "профессором без кафедры".
А еще его называли либералом, хотя от политики был он так же далек, как марсианин какой-нибудь от нашей земной суеты. Просто ненавидел, я думаю, всякую стис-{19}нутость, всякую тупую казенщину, поэтому сочувствовал бунтующей молодежи, и молодежь верила ему - в бумагах его после смерти были обнаружены хранимые им студенческие листовки... И еще была найдена копия письма, резко протестующего против жестокой расправы над студенческой демонстрацией близ Казанского собора 4 марта 1901 года. Письмо это было подписано Горьким, Маминым-Сибиряком, Петром Лесгафтом, Н. И. Кареевым и другими писателями, учеными, общественными деятелями...
В январе 1916 года Александр Иванович болел гриппом и, не выздоровев как следует, выскочил на улицу. Ему нужно было, видите ли, срочно отнести корректуру в редакцию "Метеорологического вестника". Дом полон людей, было кого вместо себя послать, но нет, не любил просить, не любил беспокоить, все сам, все сам... И вот не углядели, не удержали - побежал. После чего воспаление легких.
Он скончался 28 января. В траурном объявлении сказано: "По желанию покойного венков просят не возлагать".
"Сегодня,- пишет моя мать в декабре 1963 года,- два корабля гидрометеослужбы - "Воейков" и "Шокальский" - бороздят просторы Тихого океана, занимаясь научными исследованиями. Какая прекрасная судьба двух друзей, двух родственников, двух ученых!"
***
Во втором томе словаря "Русские ботаники" (Москва, 1947, Изд-во Московского общества испытателей природы) опубликованы две статьи, посвященные одна - дяде, другая - племяннику: Александру Ивановичу и Александру Дмитриевичу Воейковым.
Об Александре Дмитриевиче в словаре сказано:
"Плодовод, садовод, акклиматизатор растений, агроботаник (лекарственные растения), метеоролог". Там же:
"В 1919 году был командирован на Дальний Восток, где изучал сады Приморья и Маньчжурии... С 1922 по 1929 год В. заведовал Опытным полем Китайской восточной ж. д. на ст. Эхо (Маньчжурия)..." Был он затем редактором журнала "Сельское хозяйство в Маньчжурии", позже - лектором Северо-Маньчжурского университета по кафедре технической ботаники, организовал на {20} ст. Сяопин опытный сад и питомник для обмена семенами и живыми растениями... Добавлено, что он много ездил, "знакомясь с ассортиментом растений местных садов и дикорастущими плодовыми. Во время поездок занимался также флористическими исследованиями, нашел впервые для Уссурийского края Plagiospermum sinense Oliv и Prunus sibirica L...".
"...Большая часть собранных ботаником коллекций погибла, в частности большая часть гербария организованного В. опытного поля на ст. Эхо". Приводится список работ на русском и английском языках - шестьдесят шесть названий.
Александр Дмитриевич был очень близок с И. В. Мичуриным, более тридцати лет проработал с ним в городе Козлове - ныне Мичуринск. Сложись иначе судьба А. Д. Воейкова, останься он в России, куда длиннее был бы список его работ (многие труды пропали бесследно!), не исчезли бы его любовно собранные коллекции, его гербарий и иным был бы вклад в отечественную науку этого крупного русского ученого. Но он попал в Маньчжурию, откуда выбраться так и не смог.
Жили в Маньчжурии и мы - отец, мать, няня Прасковья Андреевна и я с сестрой. Попали туда, однако, иначе, чем старший брат моей матери...
Мой отец, Иосиф Сергеевич Ильин, должен был быть моряком, окончил Петербургский морской корпус. После Цусимы, в знак протеста против позора русского флота, отец и еще несколько юных мичманов с флота ушли. Знаю по рассказам, что это вызвало гнев деда Сергея Иосифовича. Предок Ильиных Дмитрий Сергеевич отличился в Чесменском бою, и так уж велось, что в этой семье кто-то непременно должен был быть моряком. Однако на флот отец не вернулся, служил в армии, в артиллерии, кончил войну в чине подполковника. В гражданскую войну дрался на стороне белых.
Летом 1918 года бабушка Ольга Александровна Воейкова с дочерьми и внуками жила на даче под Самарой. Почему мы жили не в Самайкине, а на чьей-то чужой даче, сказать не берусь, а расспросить об этом уже некого... Вот туда-то однажды явился мой отец и увез свою семью ночью на лошадях. Иногда мне кажется, что я помню, как мы ехали, как тряслись и было холодно, но, быть может, мне просто об этом рассказывали... Куда ж мы ехали? Куда приехали? Не знаю. Знаю, что потом {21} были теплушки, Екатеринбург, Омск, Иркутск, а затем надолго, на многие годы,- Харбин.
Придется сделать маленькое отступление, пояснить читателю, что представлял собою этот странный город...
В конце минувшего века русское правительство по договору с Китаем начало прокладывать на маньчжурской земле Китайско-Восточную железную дорогу. Из России в Харбин нагрянула армия строителей (инженеры, рабочие), а следом учителя, священники, купцы, появлялись школы, возводились православные храмы, открывались лавки, затем крупные магазины. Поселок, состоявший поначалу из палаток и наспех сколоченных бараков, превращался в город, русскими руками построенный на чужой земле, и в 1948 году, попав в Казань, я убедилась в том, о чем раньше лишь догадывалась: Харбин обликом своим, архитектурным стилем конца минувшего века (низкие в основном дома, лепная вычурность парадных зданий, скверы) напоминал провинциальные российские города.
До тысячи девятьсот двадцатого года, когда мы, беженцы, сначала отдельными струйками, а затем уже этаким беспорядочным потоком стали заливать улицы Харбина, тогда вполне благоустроенного города, тамошние старожилы (служащие КВЖД, торговцы, домовладельцы) вели жизнь настолько спокойную, насколько это было возможно в те апокалиптические времена... У домовладельцев и купцов было соглашение с Правлением КВЖД, и городом управлял муниципалитет, от китайских властей не зависевший... Скоро все станет иначе, у Харбина будет другая, нелегкая судьба, а всего горше придется ему после года тысяча девятьсот тридцать второго (оккупация Маньчжурии японцами, создание марионеточного "государства Маньчжоу-Го"), но одним из первых ощутительных толчков, потрясших основы налаженной, устоявшейся жизни Харбина, было появление нас, беженцев,- остатки разбитых колчаковцев и семьи их...
Нам не сразу удалось попасть в город: месяц, а то и два мы жили в вагонах, отогнанных в тупик, на запасные пути харбинского вокзала... Рев маленькой сестры, примус на вагонном откидном столике, таз на вагонной полке - няня вечно стирала,- мои попытки удрать из этой тесноты и шума, а снаружи угольная пыль, шпалы и вскоре крики хватившейся меня няни ребенок. Боже мой, на рельсах, а по ним в любой момент может паровоз пой-{22}ти (втаскивали обратно, шлепали, отмывали), но главное, ярчайшее воспоминание - это кукла (мальчик в матросском костюме), купленная матерью в универсальном магазине "Чурин и К°". Родители весь день носились по городу, жизнь пытались устроить, заработки отыскать. Кое-как устроили, что-то нашли...
Три маленькие комнаты в одноэтажном, оштукатуренном, под железной крышей домике, окна двух выходили в палисадник с акацией и черемухой... Была у нас ванная комната, и отопление, разумеется, печное, и кухня с плитой, топившейся дровами. Окно третьей комнаты глядело на просторный двор, с которым связаны все игры моего детства.
Я, конечно, знала, что старший брат матери, дядя Шура, ботаник, но если бы не словарные сведения, выше приведенные, затруднилась бы сказать, чем именно он занимался. Не знала бы и того, каким образом он очутился в Маньчжурии (ведь вся семья матери осталась в России), когда именно приехал в Харбин. Родственной привязанности я к нему не испытывала, ибо чувствовала его к нам безразличие. Я бы не удивилась, если б он спросил однажды, глядя на нас с сестрой рассеянными серыми глазами: "Чьи это девочки? Откуда они?" Я выросла с ощущением, что дядя Шура всегда пребывает где-то недалеко от нас, его огромная фигура возникала иногда в нашей квартире, сразу делая ее еще теснее. Моего отца, аккуратного до маниакальности, подтянутого, спортивного, ничего, кроме военного дела, не знавшего, раздражал глубоко штатский вид Александра Дмитриевича, небрежность его одежды - плохо сидевшие пиджаки, мятые брюки, криво завязанные галстуки, нечищеные ботинки. Неуклюжий и неловкий, этот большого роста человек был похож на бабушку, горбонос и сероглаз, как она, и, как она, рано поседевший. Я помню его только седым.