– А Мусатов знал, что ваш отец – сам жертва банды?
– Мама пыталась объяснить и ему, и Тютрюмову. Говорила, что отбитые у шайки Скобы ценности – собственность церкви. Они поняли так, что мама пришла их востребовать. Посоветовали убираться из города и пригрозили Чека.
– Значит, все без исключения ценности, взятые чоновцами на Орефьевой заимке, не имеют отношения к колчаковскому кладу?
– Да, я же говорю, это церковные ценности. Вместе с купцом и папой заложником был еще один человек – Головачев. Он чудом остался жив, видался потом с мамой. Я вам сейчас расскажу...
ШАГАЛОВ
В распахнутые настежь ворота купец Петр Иннокентьевич Шагалов вышел с просторного, тонувшего в неубранных сугробах двора бывшего собственного дома на площадь, остановился. Совсем близко, саженях в двадцати пяти, белокаменная громада кафедрального собора святой Троицы туманилась в морозном белесом воздухе. Купола и кресты храма призрачно позолотой проступали сквозь дымку. Сколько он помнил себя, всегда в пору снегопадов дорожки к храму были расчищены, выметены; торцовка их либо глянцевито обнаженно сверкала, либо мягко пушилась молодым инеем. Теперь снежная целина расстилалась вкруг собора. Ни тропки, ни даже следов хотя бы одного человека не вело к собору.
– Закрыли. Дров не дают на топку. И службу вести некому, – упреждая возможный вопрос, сказал спутник, бывший доверенный бакалейно-винного магазина Пантелеймон Гаврилович Головачев.
Было у Шагалова побуждение подойти к храму – столько раз в долгой отлучке снился себе молящимся в "его стенах! – он даже сделал вперед шага три, но, заметив на шпиле здания казначейства по правую руку ел храма красное полотнище, передумал. Чужое, чужое все – и дом, и казначейство, и храм.
– Губкрестком теперь у них, – назвал Головачев бывшему своему хозяину учреждение, которое разместилось в здании, где так еще недавно – так давно! – обменивали валюту, выдавали векселя и купчие...
– Губкрестком, – медленно повторил Шагалов.
– Да, Петр Иннокентьевич, – подтвердил Головачев и продолжал прерванный рассказ о том, как описывали шагаловское имущество:
– Трое их было в реквизиционной комиссии. Жиденок у них заправлял – верткий, маленький такой, в тужурке. Сперва как будто ладили. А как дошли до сундука, где шуба соболья, вазы китайские и пистолеты кремневые, коллекция ваша, – разлад у них пошел. Еврейчик хотел шубу себе забрать, второй член комиссии, тоже замухрышка мужичок, прикладом двинул еврейчика. Он взвизгнул, кричал, что будет жаловаться самому товарищу Михленсону, и звал в свидетели третьего... А потом поладили, куда-то все вещи возили, несколько раз списки переиначивали. И ни шубы, ни пистолетов, ни белья постельного, ни монет старинных, какие вы на Ирбитской ярмарке не однажды выменивали– все исчезло... Мне только дуло под нос, когда я ихнему начальству докладывал, что целый сундук добра из списка выпал...
Он слушал, а в памяти всплывал день отъезда, студеный ноябрьский день. Ровно полдюжины сундуков с домашним имуществом, обитых кованым листовым железом, были приготовлены к погрузке. Запряженные в сани низкорослые лошади-"нарымки" стояли посреди двора. Оставалось отдать распоряжение– и прислуга, конюхи приступили бы к перетаскиванию сундуков на сани. Он уже готов был приказать, как вдруг появился генерал Анатолий Николаевич Пепеляев. Последние недели генерал квартировал у него, занимая три лучшие комнаты с видом на Миллионную улицу и на Соборную площадь. Молодой, неполных тридцати лет генерал, крепко уже бивший большевиков на Урале и тем прославившийся, тоже снимался с места, уезжал на восток ввиду прорыва фронта и приближения красных. И специально для Пепеляева и для его свиты приготовленные лошади тоже стояли в купеческом дворе. Одетый в шинель до пят, в папахе, генерал, увидев упакованные сундуки, от души рассмеялся, приближаясь к Шагалову и его супруге: "Петр Иннокентьевич, Анна Филаретовиа, уж не насовсем ли собираетесь? Оставьте свой скарб на месте, целее будет. Право слово, недели не пройдет, вернемся". С такой убежденностью прозвучало, и так желалось верить: вернутся, отъезд очень ненадолго, большевики из последних сил наступают, вот-вот звезда их покатится, что поддался гипнотизирующим словам Пепеляева. Велел управляющему сундуки не грузить, а прибрать подальше с глаз. Хотел кое-что из сундуков вынуть, с собой в путьдорогу взять, да времени в обрез, атак все уложено – не докопаться до нужного.
А и с собой бы забрал – теперь известно, – все одно сундукам, добру пропасть не миновать было. Верстах в двадцати от Красноярска ночью на тракте нагнали купеческую чету всадники с подхорунжим во главе (молодой генерал Пепеляев уже покинул их, своим маршрутом укатил, не сочтя нужным даже проститься), вытряхнули из кошевы на снег, посадили кого-то своих и умчали...
В ту ночь, бредя в нестройной и нередкой толпе отступающих войск Верховного Правителя, понял Петр Иннокентьевич, что если и суждено ему вернуться в родные пенаты, то не через неделю, как заверил бойкий на слово бравый коячаковский генерал, и даже не через месяц... Жена, как добрались до Красноярска, слегла в горячке. На последние деньги, сняв хибарку на берегу студеного Енисея, Перт Иннокентьевич выхаживал жену. И, может, как знать, и выздоровела бы благодаря его и докторов стараниями Анна Филаретовна, да забрали его в чрезвычайку. Выбраться удалось, слава Богу. Поискал безуспешно могилу супруги и подался в одиночестве да пешком в поношенной одежде с чужого плеча на родину. И вот у своего бывшего дома слушает рассказ бывшего своего доверенного.
Подслащивала горечь головачевского рассказа мысль, что не разорен вконец. В семнадцатом весной ранней, как митинговать все чаще начали да знаменами всех цветов размахивать, положил в кедровую шкатулку три сотни империалов, червонцев золотых столько же, украшения жены самые дорогие, да увез в тайгу на дальнюю свою заимку, спрятал. Он представил шкатулку, своими руками искусно вырезанную. Кроме монет, колец и сережек с бриллиантами, были в шкатулке и серебряная медаль Императора Александра III на Станиславской ленте, и знаки нагрудные– общества Голубого Креста и Палестинского общества, учреждений Императрицы Марии, в разные годы пожалованные Шагалову за активность в благотворительности. Все награды за благотворительную деятельность хоть и из благородных металлов, но ценность их не больно-то весомая в общем содержимом шкатулки. Хотя бы один из нескольких камушков в перстенечке жены все перетянет. Шагалов их тем не менее положил в шкатулку. Как приятную память о былом. И сейчас воспоминание о наградах, в благословенные былые годы полученных, прошло по сердцу греющей волной.
– Лошади нужны, Пантелеймон Гаврилович. На заимку у Хайской дачи съездить. Подыщи, – попросил Шагалов у доверенного.
– Найдем, Петр Иннокентьевич, – закивал Головачев. – У Тахирки татарина из Заисточья добрые лошади.
– Со мной съездишь?
– Какой разговор, коли дело требует.
– Поскорее бы.
– У Тахира свежие лошади всегда найдутся. Хоть через час-другой снарядиться сможем.
– Хорошо, – довольный, сказал Шагалов. Скользнут взглядом по окнам в верхнем этаже своего дома. По окнам гостиной. Уехать и не возвращаться сюда. Никогда. Головачев от заимки один обратно доедет, а он... А он тут все потерял. Легче бы пепелище вместо разоренного родного гнезда узреть...
Тем временем как бывший купец Шагалов с доверенным Головачевым, успешно похлопотав о лошадях и снарядившись в дорогу, отправились к заимке у Хайской лесной дачи, непревзойденный мастер мокрых грандов <Мокрый гранд – грабеж с убийством> по кличке Скоба сидел в Остоцкой тайге под "Пихтовой, пребывая в тяжких раздумиях: как жить дальше? Оставаться в здешних местах, вести прежний образ жизни – немыслимо. Новая власть вот-вот укрепился, возьмется и за него. Но не этого Скоба главным образом опасался. Гражданская война вместе с бесчисленными тысячами жизней проглотила, развеяла и немалые состояния. Все меньший навар от грабежей, и риск, значит, все меньше оправдан. И значит, уходить надо из этих мест. Как можно дальше. Лучше даже порвать нитку <Порвать нитку – уйти за границу>. Через Урянхайский край или же через Алтайские горы переметнуться в Монголию, Китай. Скоба был фартовым. За годы, что портняжил с дубовой иглой <Портняжить с дубовой иглой – грабить>, попадали к нему в руки немалые богатства. Но вот теперь, когда нуяода, когда приспичило уходить, он с удивлением вдруг обнаружил, что уходить-то не с чем, все бездумно куда-то спущено, протекло сквозь пальцы. И публика на проезжих дорогах ньщче пошла Такая голь, того и гляди: ты с ножом к ней к горлу, а она милостыню просить...
БЫЛО, правда, у него на уме одно дельце, объект его внимания. Все про запас держал. Крюка. Церковь, то есть. В другое время и не помыслил бы такого. Давно, когда еще первый раз, за то, что на тракте близ городка Мариинска торговцу чаем раскроил череп острием скобы (отсюда и кличка пошла), получил семь лет, оказался на каторге в одной упряжке с мужичиной, угодившим за святотатство. В желании разбогатеть забрался тот мужичина ночью в церковь, взял с престола чашу и крест и на десять лет обеспечил себе шхеры <Шхеры – нары>: Скоба на его примере с юных лет уразумел: в церквах лучше не красть. Бога не гневить, а грехи замаливать... Но теперь все переменилось. К церквам какое почтение. У большевиков особенно. Для тех Бога нет, храм – так себе, изба разубранная с крестами. Понадобится, и конюшню в святом месте устроят без долгих раздумий. Белые хоть и молитв не забыли, и в нательниках на груди, а тоже хороши. Видел сам, при отступлении ночевали в церковке сельской выстуженной, так для обогрева все псалтири, часословы, поминальники да четьи-минеи в костер покидали. А вкруг церкви той лесу – стена...