Ознакомительная версия.
Естественно, это была демагогическая уловка, которой прикрывались истинные цели шведов — ревизия условий Ништадского мирного договора 1721 года и возвращение Швеции утраченных земель Восточной Прибалтики. Но ничтожный по своему реальному значению документ был составлен знающими ситуацию в России людьми и бил в болезненную для режима правительницы точку. Когда Анна Леопольдовна познакомилась со шведским манифестом, она сказала Левенвольде, что «то-де правда, очень остро писан» [364]. Острота эта была обусловлена тем, что при дворе правительницы, на высших правительственных постах действительно было много иностранцев или нерусских подданных России, причем прибалтийские немцы были связаны родством — речь идет о Менгденах, Минихах, Бревернах и Левенвольде.
И.В. Курукин, фактически отрицающий «патриотический фактор» в истории свержения правительства Анны Леопольдовны, видит две главные причины переворота, приведшего к власти Елизавету Петровну. Во-первых, это «деградация самого режима Анны Леопольдовны летом — осенью 1741 г.» (в другом варианте — «кризис власти») и, во-вторых, «солдатский» заговор, возникший на фоне недовольства гвардейцев попытками власти (в лице прежде всего генералиссимуса принца Антона-Ульриха) навести порядок в гвардейских частях «путем муштры и повседневных наказаний» [365]. Да, безусловно, кризис власти был налицо — правительство Анны Леопольдовны оказалось слабым, хотя кто может определить, в чем состоит слабость власти? В том, что оно не занималось проектами крупных преобразований, а погрязло в мелких, текущих делах? Думаю, в России сила эта ассоциируется прежде всего со строгостью, жесткостью власти. Наверное, о регентстве Анны Леопольдовны говорили бы как о сильной власти, если бы правительница действовала подобно Екатерине Медичи, устроившей в Париже немыслимую резню, или хотя бы как Анна Иоанновна. В этом случае правительнице надлежало не сожалеть, что Головкин устроил своеобразную «итальянскую забастовку», а таскать его, как тетушка, за парик, и не слезы проливать, когда Бирона с семейством повезли в Шлиссельбург, а потирать руки, когда его посадили бы на кол на Обжорке, Бестужева-Рюмина и Остермана тут же рядом четвертовали и вокруг этого эшафота секли бы кнутом и резали языки Левенвольде, Черкасскому, Трубецкому, Куракину и прочим. Вот тогда бы ее уважали и в солдатских казармах, и в отечественной историографии. Но девушкой она слишком много читала Расина и Корнеля, была сентиментальна, добра и поэтому ее власть казалась со стороны такой слабой, дряблой, немощной, деградирующей.
Безусловно и то, что распустившиеся гвардейцы были недовольны наведением порядка и дисциплины в их рядах (этим, кстати, были недовольны и семеновцы в 1820 году). Но все-таки ими двигала не просто обида на муштру, введенную занудой-генералиссимусом. Мне кажется, что здесь присутствовали такие чувства и настроения, которые не сводились только к внутриармейским интересам. Как я уже писал раньше, в гвардейских казармах Петербурга сложилась особая, отличная от других казарм и учреждений атмосфера, которую можно назвать «преториантской». Есть масса свидетельств того, как несшие караул во дворце и вокруг него гвардейцы становились свидетелями крайне неприглядных сцен из царской и придворной жизни. Мимо головы часового, вслед за выскочившим императором, летела туфелька фаворитки, они слышали ссоры и скандалы царственных особ с родственниками, стоны и крики любовных утех государынь и их фаворитов, словом, гвардейцы, будучи свидетелями всего этого, утрачивали присущее многим людям трепетное чувство верноподданных к монархам, преклонение перед носителями верховной власти вообще. Эти чувства хорошо знакомы охране всех времен и народов — вспомним мемуары охранника Ельцина Коржакова. На основании собственных наблюдений, суждений, сплетен и слухов у них вырабатывался свой специфический взгляд на жизнь двора, весьма критический относительно образа жизни и личных качеств тех «земных богов», которые обитали в охраняемых ими золоченых покоях дворца. Отсюда возникало преувеличенное представление царской охраны о своей роли в жизни государства и двора, возникала особая, корпоративная (или стадная) уверенность в своей правоте, силе и безнаказанности. Вместе с тем, как всякая преторианская масса, гвардейцы были подвержены неустойчивым настроениям, были легко возбудимы, склонны к коллективной истерике, авантюре, бывали порой неуправляемы, а порой легко подчинялись воле вождя, предводителя.
Но не только преторианские настроения господствовали в казармах. Было бы ошибочно в описываемой ситуации вообще игнорировать как национальный (не без ксенофобии), так и патриотический факторы в настроениях гвардейцев накануне 25 ноября 1741 года, ставшего днем вступления на престол Елизаветы Петровны. Для общественного сознания того времени (а потом и для историографии) характерно деление политических сил на «немецкую» и «русскую» партии, в борьбе которых и разворачивалась политическая интрига при русском дворе в 1740–1741 годов. Конечно, деление это было весьма условно. Во-первых, сами немцы никогда не были едины, у них не было сознания принадлежности к германской нации, общегерманского чувства. В России они остро и беспощадно боролись за власть друг с другом (вспомним, как скверно поступили с курляндцем Бироном фельдмаршал Миних, ольденбуржец по происхождению (а Ольденбург находился под властью Дании), и его подчиненный подполковник Манштейн — немец из Петербурга с богемскими и шведскими корнями.
Во-вторых, сами русские участвовали в придворной борьбе за власть, влияние, пожалования на равных с ними, как против немцев, так и против русских (вспомним дело А.П. Волынского, интриги Бестужева-Рюмина, деятельность начальника Тайной канцелярии А.И. Ушакова и др.). Все они представляли собой единую камарилью — неустойчивую группировку придворных и государственных чинов разных национальностей, которые объединялись порой во враждующие друг с другом «партии» или «хунты» (вспомним определение Финча). У арестованных во время регентства Бирона гвардейских офицеров и солдат (Ханыкова, Аргамакова и др.), возмущавшихся, что временщик захватил власть несправедливо, «мимо» родных отца и матери императора Ивана Антоновича, было больше совести и чести, оскорбленного чувства справедливости и переживаний за свою страну, чем у вместе взятых князей Черкасского, Трубецкого, Шаховского, Куракина, графов Ушакова, Головина, Головкина и Бестужева-Рюмина, тащивших правдами и неправдами к власти Бирона. Среди этой толпы «природно-русских» клевретов Бирона теряются Остерман, Миних и Левенвольде — «иностранные» участники «хунты».
Одновременно в это же время шел сложный процесс становления самосознания русского народа как нации нового времени. Это приводило как к осознанию национальной идентичности, собственной национальной полноценности (творчество Ломоносова, начавшееся как раз в эти годы — наиболее яркий и не единственный пример). Но это порождало и ксенофобию (вспомним так называемую борьбу Ломоносова против «немецкого засилья» в Петербургской Академии наук), тем более что далеко не все иностранцы вели себя в России достойно. Бирон, с его спесью, нахальством, жадностью, стал неким символом тех «дармоедов», которые «насели на нашу шею».
Национальность (в форме принадлежности к «немцам», иностранцам) осознавалась людьми почти автоматически, была сама по себе характеристикой, причем порой для туземцев не самой лучшей. «Немцев», не понимающих русского языка, чужих, «кургузых», не любили в простом народе, чему есть множество свидетельств. Эти чувства порождали неуверенность, ощущение неполноценности в среде иностранцев, живших в России. В 1726 году Абрам Ганнибал, высланный из Петербурга в провинцию А.Д. Меншиковым, униженно писал в своей челобитной на имя светлейшего: «Не погуби меня до конца имени своего ради; и кого давить такому превысокому лицу? Такого гада и самая последняя креатура на земле (раздавит), которого червя и трава может сего света лишить: нищ, сир, беззаступен, иностранец, наг, бос, алчен, жажден. Помилуй, заступник и отец!»
Деление людей на «своих» и «чужих» входило составной частью в общественную психологию, было распространено в обществе, отливалось в некое клише о зловредности «немцев» — якобы истинной причине служебных и иных неудач туземцев. Упомянутый выше прожектер Темирязев, упомянутый выше, так объяснял приятелю, почему он перестал осаждать двор Анны Леопольдовны своими проектами: «Он никакой милости не видит, все награждены да пожалованы, а он-де ничем; кругом же принцессы Анны все немцы — как хотят» [366]. Сразу после переворота Елизаветы эти настроения привели к попыткам расправ с «немцами», к избиениям офицеров-иностранцев, кстати, жестоко подавленных.
Ознакомительная версия.