Ознакомительная версия.
Владислав Шпильман (1911–2002) окончил Варшавскую консерваторию, занимался несколько лет в Берлинской академии искусств по классу фортепиано у Артура Шнабеля и по классу композиции – у Франца Шрекера. В 1933 году, с приходом к власти Гитлера, Шпильман вернулся в Варшаву, работал концертмейстером на Варшавском радио, аккомпаниатором у знаменитых скрипачей Бронислава Гимпеля и Хенрика Шеринга, а кроме того, писал музыку к кинофильмам, романсам, популярным песням. С 1939 до 1942 гг. играл в кафе Варшавского гетто, сочинял концертино, потом скрывался от нацистов в пустующих квартирах польских друзей, на чердаках разрушенных зданий.
«Мой отец – не писатель», – предупреждает читателя Анджей Шпильман. И, быть может, это одно из главных достоинств мемуариста. Он не смакует отчаяние, не посылает проклятия, не живописует личные страдания. Его эмоции обузданы, его память отточена. Он помнит, кто, что и где делал, слышал, видел, говорил. Он передает все, что происходило с людьми, домами, улицами родного города, он рассказывает о себе – и все это сдержанно, немногословно, без восклицаний, риторических вопросов и эмоциональных экскурсов. Он летописец, которому веришь. Он вспоминает, как 27 сентября 1939 года по Иерусалимской аллее в Варшаву въехали первые немецкие мотоциклеты, как через несколько дней по городу расклеили обращение немецкого командования к местным жителям, в котором была особая «еврейская» секция, гарантирующая еврям все права, неприкосновенность имущества и абсолютную безопасность. Потом появились чисто «еврейские» постановления – сдать деньги в банк, передать недвижимость немецкому командованию. В ответ на это многие евреи поспешили уйти за Вислу в Россию, а семья Шпильманов не могла расстаться с любимой Варшавой. Потом начался ночной грабеж еврейских квартир, за этим последовал декрет о белых повязках с голубой звездой Давида. Лютой зимой 1940 года стали прибывать закрытые телячьи вагоны с депортированными «западными» евреями и одновременно начали колючей проволокой перекрывать выходы из боковых переулочков на центральную Маршалковскую улицу. По городу поползли слухи: «Гетто… гетто».
Но местная газета сообщила, что варшавских евреев не закроют в гетто (что за дикое средневековое слово!), для них создадут особый еврейский квартал, где они смогут пользоваться всеми гражданскими правами, соблюдать расовые обычаи и следовать своим культурным традициям. Из чисто гигиенических соображений еврейский квартал должен быть обнесен стеною, чтобы тиф и прочие еврейские болезни не разошлись по всей Варшаве. Сначала стеной обнесли кварталы, где испокон веку ютилась еврейская беднота (так образовалось «большое гетто»), а потом еще и несколько центральных улиц старого города, выселив из них предварительно неевреев (эта часть называлась «малым гетто»). Семья Шпильманов радовалась, что их улица оказалась в этом «малом» гетто и им не надо никуда переезжать. Ворота гетто закрылись 15 ноября 1940 года.
Владислав Шпильман описывает обитателей «большого» и «малого» гетто первых двух относительно мирных лет, когда люди еще умирали своей смертью от голода и тифа (по пять тысяч в месяц); когда спекулянты еще похвалялись сделками и барышами; когда интеллигенция уже голодала, но еще занималась творчеством, а свободное время проводила в кафе «Штука» («Искусство»), где играл Владислав Шпильман. Многих посетителей он знал по довоенной жизни, со многими сошелся ближе в гетто. Среди его зарисовок есть портрет человека, знакомого и любимого русскоязычным читателем: «…Другой завсегдатай кафе на Сенной – один из самых совершенных людей, которых мне довелось узнать, – Януш Корчак…Он был знаком почти со всеми ведущими поэтами и прозаиками “Молодой Польши” и замечательно о них рассказывал: без прикрас, точно и правдиво и вместе с тем потрясающе увлекатетельно. Самого Корчака не считали писателем первой величины, может быть, из-за специфического характера его творчества: врач и учитель, он писал о детях и для детей, и читатели ценили его за проникновенное понимание детской души. Рассказы свои Корчак писал не из-за писательских амбиций, а по зову сердца прирожденного воспитателя, и подлинная ценность его заключалась не в том, что он писал, а в том, что он жил так, как писал. Много лет назад, в самом начале своей карьеры он отдавал свои заработки и все свое свободное время детской благотворительности. Он создавал детские приюты, был организатором всевозможных сборов в помощь сиротам и детям из малоимущих семей, выступал на радио, приобрел огромную аудиторию (и не только детскую), его любовно называли Старый доктор. Когда ворота гетто захлопнулись, он мог спастись, но он остался в гетто, в своей привычной роли приемного отца дюжины еврейских сирот, самых нищих и самых покинутых детей в мире. Те, кто встречались с ним на Сенной, еще не знали, в каких муках и с каким достоинством кончит он свою жизнь».
Последний раз Владислав Шпильман увидел Януша Корчака «в августе, числа, кажется, пятого (1942 г. – Ж. Д.), когда он со своими сиротами уходил из гетто. Утром сиротскому приюту Корчака приказано было эвакуироваться. Эвакуировать полагалось только детей. Доктору оставляли возможность сохранить свою жизнь, а он приложил немало усилий, чтобы уговорить немцев и его взять в эвакуацию. Долгие годы своей жизни он провел с детьми и не мог отправить их теперь в последний путь одних. Он хотел облегчить им эвакуацию. Наверное, он говорил сиротам, что они едут в деревню и надо этому радоваться. Ведь наконец-то вместо ужасных стен удушливого гетто они увидят цветущие луга, речку, и можно будет купаться, и ходить в лес за ягодами и грибами. Он наказал им одеться в самое лучшее, и они вышли во двор парами, принаряженные и приободренные. Вел эту маленькую колонку эсэсовец, любящий детей так, как только немцы умеют любить даже тех деток, которых отправляют в иной мир. Особенно ему понравился мальчик лет двенадцати со скрипочкой под мышкой. Эсэсовец попросил его настроить скрипочку, стать во главе колонны – и вперед под музыку. Когда я увидел их, они улыбались, пели хором, под аккомпанемент маленького скрипача, а Корчак нес на руках двух малышей, смешил их, и те лучились радостью. Я знаю наверняка, что и в газовой камере, когда “Циклон Б” сжимал детям легкие, выдавливая из сердца последнюю надежду и леденя души безысходным страхом, старый доктор шептал им: “Ничего, дети, все будет, еще будет хорошо”, до последней минуты жизни утешая своих маленьких подопечных».
А через неделю подошла очередь на «переселение» семьи Шпильманов. И когда уже шли вдоль вагонов, подгоняемые еврейскими полицейскими и эсэсовцами, рука полицая выпихнула Владислава Шпильмана из толпы за строй конвоиров. Почему его? Этого он никогда не узнает. Работоспособного, его определили в стройбригаду. Как раз в эти дни немцы начали ломать стену между большим гетто и «арийской» частью Варшавы. Еврейская стройбригада работала под охраной, но без строгого надзора, и многие (Шпильман в их числе) возвращались в гетто не только с хлебом и картошкой, но и с оружием, благодаря которому оказалось возможным восстание. Мимо стройки проходили довоенные коллеги, почитатели, знакомые. Останавливались. Перебрасывались словами. Шпильман просил о помощи. Обещали. Срывалось. Наконец, 13 февраля 1943 года получилось. Полтора года бывшие коллеги и их знакомые прятали пианиста.
Случай этот не единственный. Марсель Райх-Раницкий, один из популярных эссеистов современной Германии, вспоминает, как он, польский еврей, вместе с женой бежал из Варшавского гетто и прятал их в оставшиеся до освобождения месяцы поляк. Вольф Бирман, написавший эпилог к мемуарам Шпильмана, заметил: «Из трех с половиной миллионов еврейского населения довоенной Польши только двести сорок тысяч пережили нацистскую оккупацию. Антисемитизм процветал в Польше задолго до войны. Тем не менее тысячи поляков, рискуя жизнью, спасали евреев. В Израиле, в Яд ва-Шеме среди шестнадцати тысяч памятников-деревьев, посаженных в честь праведников разных народов, спасавших евреев, треть принадлежит полякам. Меня могут спросить, к чему такая точность. А к тому, что все знают, как глубоко засел антисемитизм среди поляков, но мало кто знает, что ни одна другая страна не укрыла от нацистов столько евреев, как Польша. Укрытие еврея во Франции грозило тюрьмой или концлагерем, в Германии это стоило жизни укрывшему, в Польше за это уничтожали всю семью».
Из своих укрытий (все всегда в центре города) Владислав Шпильман видел восстание в Варшавском гетто и его подавление, потом Варшавское восстание, видел горящее гетто и горящую Варшаву. «Я остался один, один не только в сгоревшем здании, один не просто в разбитом квартале, один во всем мертвом городе, устланном трупами и засыпанном пеплом». С конца августа 1944 года Владислав Шпильман прятался на чердаках выгоревших домов и, чтобы не сойти с ума, «решил вести по возможности дисциплинированный образ жизни. У меня еще оставались наручные часы, довоенная Омега, и авторучка, и я берег их как зеницу ока: во время заводил, вел счет дням. Весь день я лежал без движения, сберегая оставшиеся силы, только раз в полдень выпрастывал руку за сухарем и кружкой с водой. С утра и до этой самой минуты я лежал неподвижно с закрытыми глазами и мысленно такт за тактом проигрывал все, что я раньше играл. После войны это пригодилось: когда я вернулся к работе, я помнил наизусть весь свой репертуар, будто все военные годы только и делал, что репетировал. Потом до самых сумерек я пересказывал содержание раньше прочитанных книг, давал себе уроки английского, задавал вопросы и старался отвечать на них подробно. Засыпал с наступлением темноты. Просыпался в час-два ночи и при свете спичек бродил по разрушенным квартирам в поисках снеди».
Ознакомительная версия.