Между тем, если обратиться к дословному переводу поэмы Низами, который приводит в одной из своих работ С. А. Плетнева, оказывается, что речь идет не о половецких изваяниях, во множестве рассеянных по степям, а о какой-то «этой, единственной в своем роде статуе», которую почитают «все племена кипчаков, когда попадают сюда»[52]. Другими словами, ни о каких «идолах» в собственном смысле этого слова или «идолопоклонничестве» здесь речи нет, поскольку остается неизвестным, кого изображала статуя, по свидетельству Низами окруженная почитанием всех кипчакских (половецких) родов, — Будду, Иисуса или Богородицу. Поэтому следует с крайней осторожностью относиться к подобным утверждениям «очевидцев», не знавших сути религиозных воззрений того или иного народа, а потому и не имевших возможности адекватно передать увиденное. Это относится и к каменным изваяниям южно-русских степей, огульно зачисленным на счет половцев, тогда как, вероятнее всего, часть их могла быть воздвигнута совсем другими этническими группами, тем более, что недавно опубликованная совместная работа советского, историка Я. Р. Дашкевича и польского исследователя Э. Трыярского, посвященная «каменным бабам»[53], показала, как мало еще мы знаем о них и о тех, кто их высекал и устанавливал.
Дело в том, что действительная территория распространения таких «каменных баб» много шире, чем предполагали их исследователи, — от Верхней Волги до Добруджи и от Башкирии до Карпат. Но только ли половцы их возводили? По существу, мы даже не знаем, кого они изображают — предка рода, героя или портрет умершего. Если судить по разнообразию лиц, костюмов, по тому, что среди изваянных есть мужчины, женщины, юноши и пожилые люди, отличающиеся антропологическими чертами, почти наверное можно утверждать, что они представляют собой памятники мемориального характера, пытающиеся передать индивидуальные черты человека подобно христианским надгробным памятникам. Последнее в какой-то мере признавал и Г. А. Федоров-Давыдов, указавший, что «в „Codex Cumanicus“ имеется термин „sin“, который переводится как ‘изображение умершего’, на что обратил внимание еще В. В. Бартолъд; м. б. так назывались и половецкие „бабы“»[54], название которых в русском языке связано с другим тюркским словом — baba, т. е. ‘отец’, ‘предок’. Во всяком случае, это не «идолы» и не «объекты поклонения», если только почтение к памяти или изображению умершего соплеменника или родственника, характерное особенно для христианства, не трактовать как обязательный «культ предка».
Между тем, в мусульманской литературе и в русской народной традиции мы найдем схожее представление об этих каменных изваяниях как «идолах» или «болванах». Такое согласие столь несхожих конфессий лишь подтверждает ошибочность подобного толкования. Для ортодоксального мусульманина Средневековья «идолом» являлось любое изображение, всё равно, человека или животного. Это одинаково относилось к иконам, картинам, статуям и портретным надгробиям, поскольку Коран запрещал правоверным воспроизводить существа, сотворенные Аллахом. И с этой точки зрения все христиане оказывались для мусульман такими же «идолопоклонниками», как, скажем, первобытные племена Африки или браманисты Индии.
Схожих взглядов придерживалось, по-видимому, и духовенство православной (восточной) Церкви. Не случайно в истории русского церковного искусства тщетно искать до XVIII в. портретных или скульптурных надгробий, столь характерных для Западной Европы, точно так же, как живописных или скульптурных портретов в быту. И то, и другое появляется очень поздно в результате европейского влияния на изменившуюся русскую жизнь только в XVII в. Что же касается объемной скульптуры и декоративных барельефов на стенах владимиро-суздальских соборов XII–XIII вв., то они, как установлено, были занесены на Русь извне западно-европейскими (романскими) мастерами, не получив дальнейшего развития из-за монгольского нашествия.
Более того, на стенах Успенского собора Владимира на Клязьме легко разглядеть следы последующей стески орнаментального узора и фигурных композиций, аналогичных резьбе Георгиевского собора в Юрьеве Польском, как видно, смущавших русское духовенство. Насколько такое отношение к скульптуре на Руси было не случайным, показывает устойчивое наименование всяких объемных изображений «болванами» вплоть до XVIII в., даже если речь шла о статуях святых, как бы напоминая об их «идольских истоках».
Так получается, что «каменные бабы» и отношение к ним соседствующих народов не только не доказывает тезис о «язычестве» половцев, но в известной мере подтверждает мысль, что, не будучи мусульманами, иудаистами или буддистами, последователями «черной веры» монголов или зороастрийцами, собственно половцы, скорее всего, были последователями Христа. Предположение это не столь невероятно, как может показаться на первый взгляд, особенно, если не ограничивать рассмотрение истории половцев в южно-русских степях только узким отрезком XI–XII вв.
В самом деле, широкое распространение христианства в среде тюркских народов, в том числе и у прямых предков половцев, кимаков, давно известно, достаточно сослаться на работы академика В. В. Бартольда[55]. Но историки, изучающие половцев на территории Восточной Европы, по большей части забывают об остальных тюрках, в том числе и о кимаках, оставшихся в Азии и, так сказать, «подлежащих изучению» уже востоковедами, а не славистами[56]. Отсюда возникает искусственная ограниченность и просто искаженное представление о предмете исследования.
Одним из первых историков о христианстве половцев и даже части монголов вспомнил Л. Н. Гумилев. Он же первым указал на необычность, если можно так выразиться, «степного христианства», представленного несторианством, к тому же еще и сильно окрашенного манихейством. К сожалению, вместо того, чтобы выяснить роль и своеобразие христианства в политической и общественной жизни половцев насколько это возможно по состоянию источников, Л. Н. Гумилев ограничился попыткой объяснить несторианством содержание «Слова о полку Игореве» и взаимоотношения русских князей XII–XIII вв. Как часто бывает в таких случаях, второстепенные, яркие, хотя и не всегда обоснованные построения исследователя заслонили, а в ряде случаев и дискредитировали в высшей степени продуктивную идею, которая осталась даже не замеченной читателями талантливой, интересной, но далекой от науки книги[57].
И несторианство, и манихейство, сыгравшие исключительно важную роль в истории и культуре азиатских народов, заслуживают специального обстоятельного рассказа. Здесь же я только кратко остановлюсь на причинах, благодаря которым несторианство, как мне представляется, пользовалось таким успехом в среде кочевых народов Востока.
В отличие от ортодоксального христианства, равно западного и восточного, последователи учения Нестория, осужденного Эфесским собором в 431 г., придавали мало значения обрядовой стороне религии. Обязательны были только акты крещения и причащения, почему в ритуалах и символике несториан первенствующую роль играл священный сосуд, как правило, чаша («чаша Грааля»), изображение которой можно увидеть на скалах Азии от Каспия до Тихого океана. Несториане не были иконоборцами, однако не считали нужным почитание икон, а тем более — креста, который послужил орудием пыток и казней Учителя и его первых последователей. Отсюда отпадала необходимость в торжественной обрядовости богослужений и в специальных храмах, которые оказывались невозможны в условиях кочевой жизни. Отрицая церковную иерархию как привнесенный извне институт Церкви, несториане ограничивались наличием в своей среде священников, задачей которых была проповедь, наставление в учении и совершение двух главнейших обрядов — крещения и причащения.
Из этого можно видеть, что несторианство как нельзя лучше подходило для кочевого быта, поскольку его никоим образом не стесняло. Само учение было записано на свитках и в книгах, что предполагало обязательное распространение грамотности среди последователей Нестория. В основе его учения лежал тезис, что Иисус был не Богом, как учила ортодоксальная Церковь, а всего только совершенным и добродетельным человеком, избранным сосудом, наполненным божественной волей и благодатью. Подобный взгляд открывал возможность для проникновения в несторианство различных гностических учений, в том числе и манихейства, тогда как само учение Нестория может быть расценено в качестве возврата к первоосновам христианства и к попытке возрождения быта первых христианских общин, за что оно и было подвергнуто анафеме ортодоксами.
Такая религия, простая и понятная, находила живой отклик в душах кочевников. Вместе с тем, нет нужды пояснять, почему поиски каких-либо вещественных доказательств христианства половцев, не почитавших даже креста, для раннего периода их истории обречены на неудачу. Можно сказать, что духовность несторианства уводила половцев значительно дальше от язычества и идолопоклонства, чем ортодоксальность осудивших их представителей семи Вселенских соборов. В этом плане удивительно яркую картину иконоборчества половцев дает рассказ ПВЛ об их нападении на Киево-Печерский монастырь 20.7.1096 г., когда они «вземьше иконы, зажигаху двери и укаряху Бога и законъ нашь <…> глаголаху: где есть Богь ихъ; да поможете имъ и избавить я от насъ; и ина словеса хулная глаголаху на святыя иконы, насмихающеся» [Ип., 223].