В публикованном из Правительствующего Сената указе между прочим в нижеписанных пунктах напечатано. В первом: для внесения в сей журнал нужды не состоит. Во втором: которые из обучающихся в Московском университете действительно в воинской и гражданской службе записаны и впредь будут записаны, а лета и склонность их дозволяют им обучаться наукам, таким для обучения дозволять при университете остаться до вышесказанных лет возраста их; а чтоб они не могли чрез то потерять свое произвождение, оных как в воинской, так и в гражданской командах, где они в службу записаны, в повышениях старшинством не обходить и произвождение им чинить по указам. В третьем: а которые из оных в Московском университете, будучи в 20 лет возраста их, окажутся склонными и способными ко обучению высших наук и для того нужно будет им остаться при университете далее 20 лет их возраста, о таковых, со изъяснением о их науках, Московскому университету представлять Правительствующему Сенату, почему и надлежащие определения чинены будут. Мая 18 дня 1756 года. У подлинного подписано так: обер-секретарь Иван Ермолаев. Секретарь Иван Васильев. Регистратор Борис Сахаров.
По получении вышесказанного указа Василий Нащокин о сыне своем Иване, что записан – в Московской университет, подал записку чрез камергера и орденов Российского Александра Невского, Польского Белого Орла и Св. Анны кавалера и Московского университета куратора его превосходительство Ивана Ивановича Шувалова25, а в какой силе подано, при сем сообщается:
«Василия Нащокина сын, Иван Нащокин, в прошлом 755 году в июле месяце написан в Московский университет, а сего 756 года мая 18-го дня по состоявшему ее императорского величества указу велено: ежели из таковых записанных в университет для службы записываться будут в разные места, и в тех местах числить их в университете до урочных лет, а за учение их по линии старшинства с прочими производить. И по тому ее императорского величества указу из высочайшей ее величества милости просил, чтоб его написать в солдаты лейб-гвардии в Измайловской полк, а до указанных лет быть для обучения в университете».
И по докладу, каково ее императорского величества, всемилостивейшей государыни, воспоследовало повеление при сем, впредь для ведения, а особливо сыну моему Ивану, как о нем производилось, сообщается:
«Ее императорского величества от дежурного генерала-адъютанта, лейб-гвардии в Измайловский полк. Ее императорское величество, из высочайшей своей монаршеской милости, указать соизволила: оного полку г. – майора Нащокина сына его Ивана Нащокина, которой находится с прошлого 1755 года июля месяца в Московском университете, записать в объявленный лейб-гвардии Измайловской полк в солдаты, и в том полку числить его до указанных лет для обучения в оном университете. О чем оное ее императорского величества именное повеление чрез сие ко исполнению и сообщается». У подлинного подписано так: граф Александр Шувалов.
Посему отданным в полк приказом оного июня 1-го числа, оный сын мой Иван и написан в комплект в 4-ую роту и велено ему быть до урочных лет в университете.
В. Нащокин«Записки»
Я родился в 1722 году. Тогда отца моего разбойники разбили, и подана была на сих злодеев явочная челобитная, с которой досталась мне копия, почему я и рождение свое в том году почитаю. Был я любимый сын у моего отца. От роду моего лет семи, или более, отдали меня в том же селе Харине, где отец мой жил, пономарю Филиппу, прозванием Брудастому, учиться. Пономарь был роста малого, широк в плечах, борода большая, круглая покрывала грудь его, голова с густыми волосами равнялась с плечами его, и казалось, что у него шеи не было. У него в то же время учились два брата мне двоюродные, Елисей и Борис. Учитель наш Брудастой жил только один со своей женою весьма в малой избушке. Приходил я учиться к Брудастому очень рано, в начале дня, и без молитвы дверей отворить, покуда мне не скажет «аминь», не смел. Памятно мне мое учение у Брудастого и поднесь, по той может быть причине, что часто меня секли лозою. Я не могу признаться по справедливости, чтоб во мне была тогда леность или упрямство, а учился я и по моим летам прилежно, и учитель мой задавал мне урок учить весьма умеренный, по моей силе, который я затверживал скоро; но как нам, кроме обеда, никуда от Брудастого отпуска ни на малейшее время не было, а сидели на скамейках бессходно и в большие летние дни великое мучение претерпевали, то я от такового всегдашнего сидения так ослабевал, что голова моя делалась беспамятна и все, что выучил прежде наизусть, при слушании урока в вечеру, и половины прочитать не мог, за что последняя резолюция меня, как непонятного, «сечь». Я мнил тогда, что необходимо при учении терпеть надлежит наказание. Брудастого жена, во время нашего учения, понуждала нас, в небытность своего мужа, всечасно, чтоб мы громче кричали, хотя б и не то, что учим. Отраднее нам было от скучного сиденья, когда учитель наш находился в поле на работе: по возвращении Брудастого отвечал я во всем уроке так, как утром при неутомленных мыслях, весьма исправно и памятно… Вот какой плод происходит от таковых беспутных и ни к чему годных учителей, каков был мой Брудастой. Вымышлял иногда и я, от такового скучного сидения, напрасно показывать какие ни есть за собою затейные приключения и болезни, коих отнюдь во мне не бывало.
В один день, когда учитель наш был в поле с женою своею на работе, брат двоюродный Елисей – (меня и Бориса, своего брата, постарее и ко всяким – шалостям поотважнее), увидев, что на дворе Брудастого никого, кроме нас троих, нет, поймал учителева любимого кота серого, связал ему задние ноги и повесил в сарае, в котором мы учились, на веревке за задние ноги, сек кота лозою и что приговаривал не упомню; только то помню, что мы на его шутки глядя, с Борисом, сидя со страху, чтоб не застал Брудастой, дрожали. И в тот час, якобы на избавление своего кота, явился во двор свой нечаянно наш учитель. Елисей от сего явления оробел, не успел кота с пытки освободить, кинулся без памяти на скамейку за книгу свою учиться, потупив глаза в книгу и дух свой притаил, не мог дышать свободно. Брудастой, увидев кота, висящего на веревке, от досады и жалости остолбенел; потом пришел в такое бешенство, что ухватил метлу, связанную из хворосту, случившуюся в сарае, зачал стегать раз за разом без разбора по Елисею и по книге, и оною метлою отрывая подымал вверх листы из книги, которые по всему сараю летали. Брудастой был в великом сердце, как бешеный: стегая Елисея, тою же метлою, доставал несколько страждущего, поблизости на веревке повешенного кота, который чаятельно усмирил зверский тогдашний гнев его своим мяуканьем и тем сохранил остатки листов в книге. Мы от сей драки с Борисом, кроме страха, ничего не претерпели от Брудастого; а Елисею, достоверно сказать можно, что не меньше книги досталось, которая великую от метлы претерпела в листах утрату.
Выучил я у Брудастого азбуку. Отец мой отвез меня близ города Тулы к живущей вдове, Матрене Петровне, которая в замужестве прежде была за нашим свойственником Афанасием Денисовичем Даниловым. Матрена Петровна имела при себе племянника родного и своему имению наследника Епишкова; по той причине просила отца моего, дабы привез к ней, как грамоте учиться, так и племяннику ее делать компанию; а как вдова своего племянника много любила и нежила, потому не было нам никогда принуждения учиться. Однако я, в такой будучи воле и непринужденном учении, без малейшего наказания скоро окончил словесное учение, которое состояло только из двух книг, Часослова и Псалтыри. Вдова была великая богомольщица: редкой день проходил, чтоб у ней в доме не отправлялась служба, когда с попом, а иногда слуга отправлял один оную должность.
Я употреблен был в службе – к чтению, а как у вдовы любимый ее племянник еще читать не разумел, то от великой на меня зависти – и досады, приходя к столу, при котором я читал псалмы, своими сапогами толкал по моим – ногам до такой боли, что я до слез доходил. Вдова, хотя и увидит такие шалости своего племянника, однако более ничего не скажет ему, и то протяжно, как нехотя: «полно тебе шутить, Ванюшка», и будто не видит она, что от Иванушкиной шутки у меня на глазах слезы текут. Она грамоте не знала, только всякой день, разогнув большую книгу на столе, акафист Богородице всем вслух громко читала. Вдова охотница великая была кушать у себя за столом щи с бараниною; только признаюсь, сколько времени я ни жил, не помню того, чтоб прошел хотя один день без драки: как скоро она примется свои щи любимые за столом кушать, то кухарку, которая готовила те щи, притащат люди в ту горницу, где мы обедаем, положат на пол и станут сечь батожьем немилосердно, и потуда секут и кухарка кричит, пока не перестанет вдова щи кушать. Это так введено было во всегдашнее обыкновение: видно, для хорошего аппетиту. Вдова так была собою дородна, что ширина ее тела немного уступала высоте ее роста. В одно время гуляли мы с племянником ее, и третий был с нами молодой слуга, который нас учил грамоте и сам учился; племянник ее и наследник завел нас к яблони, стоявшей за дворами, которая не огорожена была ничем, начал обивать яблоки, не спросясь своей тетушки. Донесено было сие преступление тетке его, что племянник около яблони забавляется, обивая яблоки; она приказала всех нас троих привести перед себя на нелицемерный суд и, в страх племяннику, приказала с великим гневом поднять немедленно невинного слугу и учителя нашего на козел, и секли его очень долгое время немилостиво, причитая: «не обивай яблок с яблони». Потом и до меня дошла очередь: приказала вдова поднять и меня на козел, и было мне удара три подарено в спину, хотя я, как и учитель наш, яблок отнюдь не обивал. Племянник обробел и мнил, что не дойдет ли и до него по порядку очередь к наказанию, однако страх его был тщетный; только вдова изволила сделать ему выговор в такой силе, «что дурное, непригоже, сударь, так делать и яблоки обивать без спросу моего»; а после, поцеловав его, сказала: «чаятельно ты, Иванушка, давича испугался, как секли твоих товарищей; не бойся, голубчик, я тебя никогда сечь не стану».