Что такое традиция Дикого поля? Это традиция абсолютного пренебрежения к жизни и к труду. Это беспечная традиция дикой, ничем не ограниченной воли, когда проще отнять, чем заработать. Это традиция просто исключает какие-либо целенаправленные трудовые усилия. Это традиция вечной степной тоски, вечного горизонта, к которому ты идешь. Это очень поэтичная традиция, она красива. Ее много в нашей поэзии. Без этой традиции у нас не было бы Блока, без этой традиции у нас не было бы Пастернака, вообще у нас не было бы нашей литературы. Эта традиция есть и в Достоевском. Она дает нам наше великое искусство. Но она не дает нам возможности цивилизованно жить. Потому что вы помните: славяне беспечны, их трудовые усилия постоянно превращаются в прах и пепел, и тут еще прибавляется традиция этой дикой воли. Дикое поле, кочевники, которые смешиваются с нами.
После нас хоть не расти трава. После нас хоть потоп. И вот эти традиции, вдвоем, создают очень опасный тип национального характера, когда человек не живет, а грезит о жизни. Потому что реальная жизнь не благоприятствует ему, и он живет в состоянии постоянного наркотического опьянения. Когда искусство становится сублимацией. Когда искусство заменяет жизнь. Это очень заметно и нашем русском искусстве: оно было призвано заменить жизнь. Поэтому оно такое мощное, поэтому оно такое богатое.
Оно должно было заменить реальную действительность, но, к сожалению, вы помните тот стадион и судей. Они судят не по эстетическим показателям. Им абсолютно плевать на то, что я сейчас вам перечисляю. Вольно же было Блоку жаловаться и писать своих «Скифов», и призывать Европу учесть все эти факторы, и угрожать, что «мы повернемся к вам своей азиатской рожей», и просить снисхождения за то, что «мы держали щит меж двух враждебных рас». На стадионе это не учитывается. Не добежал – и все. История безжалостна.
Итак, славянское общество – это закрытое общество. Оно закрыто, как наши леса. Оно закрыто, как наши городища, потому что ничто доброе снаружи не придет. Снаружи придет смерть. С копьем, с арканом и с факелом. И когда извне можно ждать только смерть, народ замыкается в самом себе. Народ начинает жить своими внутренними ресурсами. Он захлопывает все форточки, законопачивает все щели. Он чувствует, что живет в осажденном лагере. Если хотите знать, сталинизм берет начало отсюда. С VI века н. э. Через четырнадцать веков это все будет выстроено на политическом уровне. Считайте, что на генетическом уровне это все уже выстроено, поэтому это так легко прошло. Поэтому это нигде больше не случилось, а у нас это находит опору в страшных воспоминаниях. Когда никто тебе не поможет, когда ты один с этим вечным вторжением, с этим вечным нашествием, с этим ледяным ветром из степи или, наоборот, с раскаленным – с сирокко.
Общество (это и в прямом, и в переносном смысле слова) закрылось, и ничего уже не приходило извне. Ни чужие языки, ни чужое право, а своего не было. И здесь возникает одна ужасная патология, которая нас будет передавать из рук в руки вплоть до XX века, – сельская община. Вы думаете, колхозы на пустом месте появились, вы думаете, община, которая предшествовала колхозам и которую никак не мог разогнать Столыпин, случайна? Он, бедный, удивлялся, что дал право на выход из общины, создал все условия, а крестьяне берут и не выходят. Вот было разочарование, когда не все вышли из общины. Петр Аркадьевич думал: что же мешает им выйти? Они все жаждут свободы, жаждут своей земли, он дал возможность, а большая часть взяла и осталась.
Точно так же, как сейчас. Пожалуйста, выходите из колхозов, вам дают землю. Сколько фермеров, сколько колхозников? Так вот, это все начинается где-то в I-ом веке нашей эры. Тогда возникают верви. Вервь – это круговая порука, поселение типа такого древнего колхоза, где все члены отвечают друг за друга.
Вервь – она и живет вместе, и работает вместе, и защищается вместе. Вервь. Не удивительно, что термин такой! Веревка, из которой нельзя выдернуть звено, веревка, которая нас задушит. Эту вервь застанет Ольга (или Хельга).
Она обнаружит, что есть такая удобная штука, и что, действительно, можно взять штрафы со всех, раз есть круговая порука. Скажем, найдут убитого в пределах этой верви, ну и платить будут все коллективно. Вервь заплатит; то есть исключается индивидуальная ответственность. Вервь отвечает за то, что делается в ее пределах, даже за убийство. Смотрите, это уже XII век. К этому моменту таких поселений, такой формы сельской жизни давно уже нет в Западной Европе. В Польше тоже нет. У западных славян ее не будет.
Все когда-то, конечно, жили в городищах и поселениях. Но они жили так где-то в XV в. до н.э. А мы в XII в. н.э. в них жили, и мы доживаем до XX века в верви. В ней возникает что-то вроде кассы взаимопомощи. Она называется «дикая вира», и тот, кто входит в эту дикую виру, платит взносы, конечно, не деньгами – мехами, пшеницей. Он имеет право на то, что община (вервь) за него выплатит штрафы и вообще за него заступится. Тот, кто в эту дикую виру не входит, тот, кто в кассе взаимопомощи не состоит, на эту взаимопомощь не имеет права. То есть это все усложняется и идет на абсолютно коммунитарном уровне. Вервь – древний колхоз или древняя община. Разницы абсолютно никакой. И надо признать, что никакие десятитысячники, никакие Давыдовы и Нагульновы это не организовывали.
Было хуже. Добровольная форма организации общества. Это форма, продиктованная условиями жизни. Верви, колхозы, общины образуются у древних славян в силу обстоятельств. А то, что образовано на добровольном уровне, к сожалению, сохраняется очень долго.
В силу всего этого славянская традиция приобретает уже в очень ранние времена, хотя и необходимый, но нестерпимо обскурантский характер. Все, что служит сохранению жизни и бытия, приемлется, то, что не служит, – отбрасывается как лишнее, либо просто запрещается как вредное. Если бы был какой-то Сократ на Руси, он бы до 70 лет не дожил (он и в Афинах не своей смертью умер). Но, как вы понимаете, в славянской верви-поселении он бы не успел дать пищу Платону даже для одного тома диалогов. Потому что он задавал лишние вопросы, вызывал сомнения, колебал умы. Нет. Жизнь тяжелая, суровая, выжить сложно. Коммунитарное устройство предписывается инстинктом самосохранения, поэтому все лишнее очень жестко отметается. Заметьте, что еще не начался тот период, который называется «наша эра», а уже все предопределено.
Вот видите, как начинается наша история. Она начинается так, что от ее конца, возможно, будет зависеть ее начало. История России, в отличие от историй более благополучных, все время переписывается. Все время делаются попытки ее переписать. Эти забеги, которые совершаются с XVI века, призваны дать нам возможность догнать тех, кто убежал вперед. Это, если перевести в литературный аспект, в аспект письменной традиции, если хотите знать, попытки переписать историю. То есть мы гоняем на машине времени вдоль и поперек нашей истории и пытаемся научить нашего дедушку тому, чего он не знал. Внуки пытаются преподать дедушке урок, чтобы он жил не так, как он прожил свою жизнь, чтобы жизнь внуков не была такой исковерканной. И это заметно во всех эпохах и во всех веках, и поскольку русская история еще не дописана (как вы помните, Столетняя война еще не доиграна, а шахматная партия отложена), завтра будет новый день, и мы сядем опять играть с Роком, со Смертью. Тот, кто допишет эту историю, возможно, изменит ее ход. Если нам удастся выиграть, история изменится. Она будет освещена другим светом, она будет написана иначе. От нас зависит не только конец нашей истории, но от нас еще зависит ее начало. Потому что наша история не таблица децемвиров, написанная на бронзе.
Наша история – это следы на снегу. Очень много следов. Непонятная картина. Картина станет понятной только тогда, когда охотник придет к концу этой тропы, к концу следов. А мы еще не пришли к концу. Вот когда придем, тогда мы узнаем, что эти следы означают. Поэтому Олег Чухонцев, как мне кажется, очень хорошо определил, что такое наша история, в одном своем совершенно замечательном стихотворении. Обратите внимание на Олега Чухонцева, он очень тонко понимает эти вещи.
Я сойду на последней странице,
Где березы обступят кругом,
Где взлетит ошалевшая птица,
Капли с ветки сметая крылом.
Я войду в край боярской измены,
В ту страну, где секира и мох.
Вы до мозга костей современны,
Реставраторы темных эпох.
Где ваш дом? У чужого предела
Запрокинется в ров голова,
И лежит бездыханное тело,
И в зенит прорастает трава.
Красна девица в черном платочке…
Чем помочь, не отпишешь пером.
Это, как говорится, цветочки,
То– то ягодки будут потом.
И не вопль долетит до столицы,
А глухой человеческий вздох.
Я сойду на последней странице,
Где беспамятство глуше, чем мох.
О история! Дело и Слово!