— "Нет".
"Вы знаете, в чем вы обвиняетесь?"
— "Нет".
"Ах, он не знает?! — обратился он, к стоявшему тут же, моему конвоиру.
Все это вступление дало мне понять, что меня берут на "хомут",
т. е. на испуг, что он не знает в чем меня обвинять.
"Так вы не хотите сознаться? Тем хуже для вас. Расстрел вам обеспечен".
Мне делалось смешно от этого приема, но, вместе с тем, я совершенно не был уверен в том, что, не имея никаких доказательств моей виновности, он меня все таки не расстреляет.
В то время, дело было поставлено так: следователь допрашивал, делал свое заключение, сам предлагал ту или иную меру наказания и посылал результаты своей "работы" на утверждение президиума Ч. К. Самой собой разумеется, что вторая инстанция, была только формальностью. Президиум, заваленный массой дел, не рассматривая, утверждал заключение следователя и людей выводили в расход.
Я сразу же начал отвечать односложно и наружно никак не реагировал на его выходки. Видя, что этот прием на меня не действует, он положил наган на стол и, продолжая делать злобные гримасы, взял бумагу и начал допрос:
Имя, отчество, фамилия, год рождения, отец, мать, место рождения, образование, полк, война… Покуда шло гладко и я ему отвечал правду, но когда дошло до моей службы в Туземной ("дикой") дивизии, то я начал отделываться общими фразами о том, что я, числясь по Гвардейской кавалерии, был адъютантом у Х. и это — прошло. Тут я понял, что он ничего не {31} знает и, уже совершенно твердо, начал давать ему те показания, которые хотел. Во время этого допроса и во время всех моих последующих допросов, я всегда придерживался правды, чтобы самому не запутаться. Не думая о том, что мне предстоит еще много допросов, я сразу тогда уловил верный тон разговора с этими господами, — держаться правды и останавливать внимание своего противника на мелочах, не сознаваться в них и "выматывать" самого следователя. В первом же случае это мне удалось.
Не было сказано ни слова о моем участии в "союзе", о Корниловском выступлении и защите Зимнего Дворца.
Не имея возможности, из моих показаний, склеить какое-нибудь конкретное обвинение, он начал играть на удачу и обвинять меня в сношениях с иностранцами. Затем, в сношениях с заграницей и т. д., но скоро он оставил это и перешел, как и в допросе Юрьева, к юмористическому манифесту Ленина. Он громко негодовал, ерошил волосы, кричал, что он, как коммунист, не потерпит издевательства над великим вождем и т. д.
В результате нашего словопрения, я вышел победителем. Ему не удалось сделать из меня опасного преступника и я оказался только рядовым контрреволюционным офицером.
Целых три дня, после нашего допроса, просидели мы с Юрьевым на Гороховой, пребывая в неизвестности относительно окончательного решения нашего дела.
— Расстреляют или выпустят?.
По здравой логике, по всему ходу дела, должны были выпустить. После допроса долго не сидели. Тюрьмы были переполнены подследственными. Ссылка, концентрационные лагери и принудительные работы только что начали входить в моду. В тюрьмах все время приходилось освобождать места для новых партий, а потому для старых сидельцев было только два выхода, — на волю или на тот свет.
Но нас почему то опять перевели в Дерябинскую тюрьму. Шансы на расстрел как будто бы и уменьшились, но новая неизвестность и неопределенность нашей будущей судьбы продолжала давить. К тому же голод начал давать себя чувствовать и передачи наши уменьшились. Уже остро хотелось хлеба и сахару.
{32} Приближалась зима, в камерах становилось холодно, но тюрьма не отапливалась и заключенным предстояли еще новые мучения от холода. Но и с этой мучительной жизнью мы начали свыкаться, призрак смерти как бы отдалился от нас и, казалось, что нам уже не грозят опасные перемены.
Однако путешествия мои по тюрьмам тогда только что начинались и, в середине ноября, комендант тюрьмы, в числе других фамилий, вызвал по списку и мою:
"Бессонов… С вещами выходи". Фамилии Юрьева в списке не было.
Вот опять случай, когда Советская власть еще раз показала отсутствие какой либо системы, смысла, логики и последовательности в своих поступках и действиях.
Во тот же день вечером, как я потом узнал, Юрьева выпустили на свободу…
Почему? Отчего? Чем это объяснить?.. Я до сих пор не знаю.
Юрьев помог мне уложить вещи, донес их до ворот и мы простились.
Потом, много времени спустя, когда мы вновь встретились, то признались друг другу, что одна и та же мысль была у нас обоих, когда мы прощались.
Меня ведут на расстрел. Но ни тот ни другой ничем, ни одним словом, ни одним намеком не показали этого…
Собралось нас тогда во двор человек 20. Конвой окружил нас, и мы вышли на улицу за ворота тюрьмы. От конвоиров удалось узнать, что нас ведут в бывшую военную тюрьму на Нижегородской улице на Песках. Пришлось идти с одного края города на другой. С Гавани на Пески.
Новая тюрьма мне понравилась. Она состояла из ряда отдельных камер. Было особенно приятно, после четырехмесячного пребывания на людях, в толпе, — очутиться одному. Кругом не было, ставшего уже привычным, галдежа и шума.
Но полное одиночество, — вообще тяжелое наказание. Одно из самых важных условий "хорошей", — если так можно выразиться — жизни в тюрьме, это возможность общения с другими заключенными. Поэтому первой мыслью опытного арестанта является вопрос: Где уборная? Если уборная тут же в камере — {33} тюрьма строгая, и общение с другими арестованными в такой тюрьме значительно затруднено, если же уборная общая, в коридоре, — при умении можно было видеться с кем угодно.
В военной тюрьме на Нижегородской улице условия оказались исключительно благоприятными. Уборные были в камерах, но двери в камеры были открыты весь день. Не запрещалось видеться с товарищами по заключению, говорить с ними, ходить к соседям. Такое положение дел, конечно, казалось нам идеальным. Перед нашим приходом эту новую, для нас, тюрьму только что очистили т. е. часть ее обитателей отпустили на волю, а часть, кажется человек 120, расстреляли.
Компания у нас подобралась симпатичная: моряки, несколько крупных коммерсантов, несколько агентов уголовного розыска царского времени, "саботировавших" Советскую власть и группа анархистов, удивлявших всех своей эксцентричной наружностью, дикими выходками и… полным непониманием исповедуемой ими же идеологии.
В военной тюрьме мы зажили хорошо. Пока расстрелами не пахло, и, потому, нервы наши поуспокоились.
Жить было бы совсем хорошо, если бы не постоянные днем и ночью, мучения голода и холода. Тюрьму, конечно, не топили. Впиться в краюху хлеба зубами, чувствовать ее на своих губах, — для многих из нас сделалось предметом самой упорной мечты.
Но нам предстоял новый этап.
В НЕИЗВЕСТНОМ НАПРАВЛЕНИИ
Часов около 6 вечера 13 декабря 1918 года нам объявили, чтобы мы "были готовы", так как будем отправлены в "неизвестном направлении".
В чем должна была выразиться наша готовность не только нам, но и нашим тюремщикам, было неизвестно. Ведь мы все были в летних, в лучшем случае осенних пальто, и, конечно, не были подготовлены к путешествию по декабрьскому морозу.
Как приготовиться?.. Как можно из тюрьмы дать знать {34} домой?… На мне было осеннее пальто и старые легкие сапоги с тонкими поношенными подошвами.
Уже совсем в темноту, в 9 часов вечера нас, как всегда предварительно обыскав, вывели на тюремный двор и сдали конвою. Конвойные построили и повели. От них на ходу нам удалось узнать, что ведут нас на Николаевский вокзал, чтобы отправить на работу в Вологду.
У нас не было никаких данных предполагать, что жизнь наша там улучшится, — но все таки, каждый из нас, в отдельности, почему то проникся надеждами на улучшение. Надеялись, что хуже не будет.
Два часа продержали нас в наших легких пальтишках на лютом морозе. Наконец вагоны были поданы и нас погрузили. "Свисти, машина, я пошел"… как говорять уголовники.
* * *
Это была моя первая поездка в арестантском вагоне. Вагон, в который нас погрузили, был в прежнее время приспособлен для настоящих преступников. Внешний его вид мало отличался от вагона третьего класса. Разница была только в том, что на нем была надпись "арестантский" и на окнах были толстые решетки. Внутри был коридор и клетки с решетками — купэ. Пять камер, рассчитанных на восемь человек каждая. Нас отправили 90 человек в двух вагонах. Режим в вагонах, сравнительно с другими моими поездками, был сносный. Доходило до того, что нам разрешалось на станциях выходить по два по три человека с одним конвоиром и обменивать, на имеющиеся у нас вещи, кое какие продукты, которые крестьяне выносили к поезду.
Это послабление отчасти объяснялось тем, что конвоиры наши были тоже голодны и мы делились с ними продуктами, но, я думаю, что была и другая причина. Эта причина — чувство сострадания ко всем обиженным, особенно сильно развитое в русском человеке. А конвоиры наши были самыми простыми русскими людьми, и никакая пропаганда коммунистических идей, не могла заглушить в них этого чувства. Недаром русский народ называл арестантов не преступниками, а "несчастными". Недаром в Сибири долго сохранялся обычай в деревнях, у входа в избу оставлять хлеб и молоко и открывать на ночь {35} какое-нибудь помещение, — баню, сарай или гумно, — для бездомного бродяги, чаще всего беглого каторжанина или, скрывающегося от властей, человека.